Книга: Клуб "Криптоамнезия"
Оглавление
Но для заведений, подобных нашему клубу, телефоны действительно очень важны. Но, скорее, важна обстановка. Мои гости (свиньи, змеи и прочие пресмыкающиеся) весьма разборчивы в том, что касается оформления кабинок. Телефон они воспринимают как нечто личное и проявляют в его отношении прямо-таки артистическую чувствительность. Из-за телефонов случаются драки. Для тех, кто приходит сюда, для людей, которые платят за членство в клубе, телефоны – не просто устройства для коммуникации, а нечто вроде тотемных столбов. Обязательно нужно кому-нибудь позвонить. Хотя бы для того, чтобы сообщить лучшей подруге Элен, что кошка снова поймала в саду сороку. А я обязан угождать гостям и исполнять все их прихоти и капризы. Мне за это платят. Так что если наш Телефонный коридор напоминает инсталляцию художника-вортициста [3] , составленную из побитых машин, я в этом не виноват – напрямую.
Тут у меня аквариум с тропическими рыбками: длинный, почти на всю стену. Рыбки плавают среди водорослей и теней и играют с тонкими струйками серебряных пузырьков, которые непрерывно поднимаются со дна к поверхности. Амфи не обращает на них внимания: гордой персидской красавице с голубым мехом не пристало тратить время на каких-то там рыбок. У меня на столе стоит ваза с цветами – фрезиями и нарциссами, и я не люблю, когда кто-то заходит ко мне в кабинет. Поскольку у нас все отлажено, мне не обязательно выходить в зал каждый вечер по нескольку раз, но я все равно выхожу в полночь и в три часа ночи. Как монах в часовню. Я по-прежнему чувствую некую призрачную ответственность за то безумие, что там творится, за все эти бумажки с телефонными номерами, пришпиленные к стенам, наподобие стихотворений в старом Бедламе [4] рядом с тюрьмой Флит, за всех этих Гаев Фоксов, Гвидо и Бейтсов, оставляющих свои подписи под номерами. Раньше меня волновало, что происходит с моими гостями, потом стало все равно, а теперь в душе поселилось стойкое равнодушие. Это как в кинотеатре, когда смотришь фильм, – все там, за экраном. Как погружение на глубину.
«Je t’aime» [5] – в переводе с французского означает «я идиот», и я влюбился в Лайзу, когда она работала над обустройством нашего Телефонного коридора. Даже не знаю, почему влюбился. Я погружался в эту любовь, точно в омут, и отчаянно цеплялся за все, что могло бы меня удержать, только все было напрасно. Я хорошо помню тот вечер, когда осознал, что влюбился: у нас с Лайзой была назначена встреча, и я так боялся в нее влюбиться, что у меня начались галлюцинации. Мне казалось, я видел эпоху до Лайзы: голубые поля в россыпи алых маков, буйная сочная зелень до наступления ледникового периода, этого глобального оледенения духа, создавшего крепкий фундамент, на котором построен наш клуб. Я видел эру до секса – бесполый пейзаж без единого оттенка плоти. Мне казалось, я пробыл там много часов – там, под теплым ласковым солнцем, убаюканный тишиной. А потом небо стало багровым, заходящее солнце залилось краской стыда за грядущее. Ночь надвигалась, как обещание кошмаров: зеркал, телефонов, синтетики, ночных клубов, – и как-то так получилось, что меня продали (или я сам запродался) в бизнес полуночных развлечений. Я никогда не смогу получать удовольствие от блистательных сожалений, покаянных признаний, раскаяния, угрызений внезапно проснувшейся совести и отпущения грехов при тяжелом похмелье души по-библейски монументальных пропорций. Просто знаю, что так бывает, потому что уже тогда знал, что Лайза будет в моей тюрьме и замком, и ключом, отпирающим этот замок. Агент хаоса (представительница телефонной компании: воплощения всего, что мне кажется жутким и страшным в клубе «Криптоамнезия»), влюбиться в нее для меня смерти подобно. И все-таки я угодил в западню. Влюбился в то, чего больше всего боялся. В самую сущность своей несвободы – не уйти, не спастись.
Меня поражает его вместимость: всего-то семь миль из конца в конец, но тем не менее место под новые предприятия здесь найдется и всегда есть кусочек пространства для заходящего солнца. На рассвете, когда солнечные лучи начинают нагревать цементную смесь, новые застройки по периметру Сити отливают приглушенным бронзовым блеском. В местах, где не выживет ничего, кроме самого нового – наглого, самоуверенного, потеснившего прежних, не столь откровенно напористых арендаторов, задуманного в Чикаго, профинансированного в Персидском заливе, разработанного дизайнерами в Италии и находящегося во владении анонимного британского предпринимателя. Скоро здесь будет офис некоей Консультативной службы по промежуточным технологиям. Как раз по соседству с Бюро финансов и инвестиций (Лихтенштейн). Обладать такой властью, такой силой невнятной неясности при столь грандиозных административных постройках, головокружительных башнях на фоне пустынного горизонта и не иметь четкого представления даже о том, в какой области предпринимательства подвизается твоя компания, вообще не заботиться о зримой наружности, а просто играть с новыми скульптурными формами, возникающими словно сами собой при движении тектонических плит изменчивых ценностей абстрактного денежного обращения, – может, это и есть настоящая жизнь. Впрочем, блуждания под сенью Мэншн-Хауса [8] не избавляют меня от настойчивого беспокойства. Я как-то не проникаюсь блаженным покоем тихого вечера у реки. Самое худшее уже случилось, и теперь я пытаюсь во всем разобраться.
И вот я добрался до дома. Вообще-то я редко бываю дома, поскольку почти живу в клубе. У меня большая квартира на верхнем этаже, купленная практически наугад. Она почти не обставлена, и поэтому все линии, углы и грани кажутся особенно острыми и резкими. Само пространство внутри этих комнат как будто легонько колышется, и всё колышется вместе с ним: провода, занавески на окнах, краска на стенах. Когда я весенними вечерами засиживаюсь допоздна, то наблюдаю, как на верхушках деревьев, параллельных окну, распускаются листья и мягкие волны зелени плещутся у подоконника. В тот вечер я тоже сидел у окна, пытаясь привести мысли в порядок, но они вновь и вновь возвращались к Лайзе, Арчеру и моей святой миссии. Пока что я не получил извещения об изменении почтового адреса Лайзы со штемпелем Трейторс-Гейт [10] или «Марии Целесты» [11] . Ничего. Я сидел в темноте у открытого окна, развалившись в широком кресле. В анонимном синем костюме, с развязанным галстуком и расстегнутым воротничком. Глядя на свое отражение в зеркале, я размышлял, что осталось от этого человека (от меня), пораженного эрозией памяти. Переменчивое настроение было как бурный поток, проносящийся мимо, и в нем не было ничего, что могло бы насытить душу, страдавшую анорексией и дошедшую до крайней степени истощения. Душа отвергала эмоциональную пищу, поскольку всякое чувство разъедало желудок разума, как кислота. И поэтому я сидел у окна, лечил приступы тошноты прохладным ветром весенней ночи и ждал рассвета, надеясь найти утешение в утреннем пении птиц и в мягких отблесках крыш, тронутых первыми лучами солнца.
Почти вся моя жизнь обратилась в подарки для Лайзы, которые она до сих пор еще держит в расслабленной вялой руке – или я льщу себе? Я дарил ей сережки, браслеты, ожерелья и шелковые шарфы. Ломая камни на жарком солнце, я сражался с законом, и Лайза победила. И, пока этот лед в ее ведении, он никогда не растает. Мне кажется, что если она и любила меня, то только в редкие моменты слабости, но сегодня, если мы все-таки встретимся, я надеюсь, она вспомнит цветы в большой вазе, солнечный свет на стене и старенькие раскладные кресла на пляже нашей мечты, где теперь вечный октябрь. Что мне сделать сегодня, чтобы ты мне поверила, Лайза? Я постараюсь быть мягким и вкрадчивым. Это будет достаточно убедительно? Танцевать я не буду, и не упрашивай – даже и не пытайся. Она – как райская птица от Унгаро [13] , моя Лайза, с ее яркой помадой и изысканной шляпкой с вуалью, и она улыбнется, увидев наш фруктовый салат. Это – для Евы, которая в ней; одного яблока ей всегда было мало, и, может быть, она примет фруктовый салат как компенсацию за то, что недополучила раньше.
По рассказам Амелии Элен представлялась мне почти мифическим персонажем, и я терялся в догадках, какой она будет на самом деле. Я совершенно не знал, чего ожидать. Неужели ангел небесный спустился на землю и земное его обиталище будет как маленький кусочек рая? Нет, нет и нет. Дорога к дому Элен была сложена из тлеющих угольков. Они отливали приглушенным алым мерцанием в свете уличных фонарей. У Элен было прозвище «Барсук», которое она получила из-за своего страстного увлечения второй волной музыки ска в конце семидесятых. Это было до ее внезапного исчезновения. Собственно, прозвище – единственное, что осталось от тогдашнего публичного имиджа Элен. Тогда у нее была длинная, до колен, куртка с капюшоном. Элен собственноручно разрисовала ее в черными и белыми пятнами, а на спине написала: «THE BADGER [15] SE5».
Т.В.: Я называю этот прием «голосом с авансцены», потому что в большинстве случаев у меня не получается проникнуть в мысли персонажей, но в то же время не хочется терять ощущение, что я среди них, и это ощущение должно быть реалистичным. Потому я заимствую их голоса и интонации. В «Радикальном шике» я стремился донести уникальность их языка и общества. Я знал, что все больше преуспевающих либералов испытывали неловкость из-за того, что у них чернокожие слуги. Фелисия Бернстайн выросла в Чили, ее отец работал в нефтеперерабатывающей компании в Сантьяго, так что у нее было множество связей с Латинской Америкой и она предпочитала нанимать в качестве слуг чилийцев со светлой кожей. Ей также звонили знакомые с просьбой найти для них светлокожих латиноамериканских слуг. Эта практика стала известна как агентство по трудоустройству Spic and Span [18] , как я писал в эссе «Радикальный шик», где, естественно, напрашивался этнический юмор. А в моей книге об автогонках логично было использовать интонации жителей тех мест, о которых шла речь, чтобы читатель считал меня одним из них. Если бы вдруг я сменил стиль на точно выверенный хроникально-исторический, чары тут же разрушились бы. Это я понял после того, как написал эссе о тюнинге автомобилей «Конфетнораскрашенная апельсинолепестковая обтекаемая малютка». То же можно сказать и о голосе автора в эссе «Как сломать громоотвод» (изданном вместе с «Радикальным шиком»), посвященном протестным группировкам чернокожих в Калифорнии во времена программы ликвидации нищеты. В нем звучат их голоса – голоса протестующих. Так что если в «Радикальном шике» можно услышать неповторимые интонации Верхнего Ист-Сайда, высшего общества Нью-Йорка, то в эссе «Как сломать громоотвод» мы сталкиваемся с голосом улиц. Если кто-нибудь не понимает этого, я готов на двух пальцах объяснить разницу. Однако эссе «Как сломать громоотвод» не столько о политике, сколько о том, что протестные группировки чернокожих понимали: единственный способ получить деньги по программе ликвидации нищеты – это вести себя, как маньяки.
Т.В.: Между прочим, я совсем недавно серьезно занимался делами этой галереи. Похоже, что Галерею современного искусства, построенную Хартфордом на Коламбас-Сёркл, 2, собираются снести. Я примкнул к Гидеоновой Армии, которая пыталась ее спасти, но нам это не удалось – галерея все-таки будет снесена. Музей, основанный Хартфордом в 1960 году, просуществовал всего пять лет. Хартфорд был настолько богат и так далек от всего, что просто не имел понятия, как использовать деловые связи и тому подобное. Он никогда не привлекал спонсоров для совместной поддержки музея. Так что после пяти лет существования галереи он просто больше не мог себе ее позволить. Кстати, Хартфорд до сих пор жив, и я разговаривал с ним два месяца назад. Ему девяносто четыре года, и проживает он на Багамах. Чувствует себя неважно, но он все еще с нами и волнуется о положении дел. В любом случае, я всегда считал здание его галереи шагом вперед в современной архитектуре. Его архитектор, Эдвард Дарелл Стоун, был самым известным современным американским архитектором в 1920–1930-е годы. Он построил первый на восточном побережье дом в интернациональном стиле [19] – он был ортодоксальным модернистом. Однако после Второй мировой войны опомнился: подождите, архитектура должна следовать антибуржуазным принципам и принадлежать трудящимся. А значит, не надо использовать дорогие материалы вроде мрамора и уж, конечно же, в отделке интерьеров не нужен орех или черное дерево. Ведь это все предметы буржуазной роскоши. Даже ковры и кресла буржуазны! Они слишком мягкие! И вот начинают появляться эти практически не применимые в быту предметы мебели, вроде кресла «Барселона» (Миса ван дер Роэ). И Стоун вопрошает: куда же делась антибуржуазность? Мы воздвигаем памятники капитализму посреди Нью-Йорка! Куда мы катимся! И он проектирует здание галереи Хартфорда без малейшей тени внешнего декора. Вогнутая линия фасада по всей длине – здания подобной формы никогда раньше не строились. Облицованный белым мрамором дом напоминает огромную современную скульптуру. Интерьер выполнен из черного дерева и ореха, его украшают красные с золотом ковры и множество удобных легких кресел. Архитектор хотел создать атмосферу частного дома преуспевающего человека. И, мне кажется, для современного стиля это большой шаг вперед. Конечно же, он выдержал невероятное количество насмешек: ведь здание не вписывалось в ортодоксальный интернациональный стиль. В любом случае, Хартфорд, пусть и не гений, но во многих отношениях шел впереди своего времени. Сегодня в США все студенты-художники занимаются реалистической живописью. Абстрактный экспрессионизм да и абстрактное искусство в целом не популярны среди молодых живописцев, которые хотят добиться известности. Наконец цель музея Хартфорда кажется достижимой, ведь он как раз и пытался сказать: «Да, современное искусство существует, но, если оно не является предметным, это просто обои!» Что, на мой взгляд, как нельзя лучше описывает беспредметную живопись.
Майкл Брейсвелл: (по сути дела)… Мне было около одиннадцати, когда в 1970 году я победил в поэтическом конкурсе, организованном компанией Blonde Educational. Премию вручали в Халле, и мне надо было приехать туда вместе с моей учительницей английского языка. Мы пытались понять, кто будет награждать меня, и учительница надеялась, что это будет Брайан Паттерн или Роджер Макгаф, знаменитый поэт, пишущий в стиле мерси-бит [26] . Когда мы туда прибыли, оказалось, что это будут Джон Бетджемен и Стиви Смитт. Стиви Смитт как раз недавно перенесла удар и владела речью хуже, чем обычно. Но Бетджемен был красноречив. Не уверен, что в то время знал, кто они такие. Но, конечно, двадцатью годами позже я оценил значимость их обоих. Думаю, если в таком возрасте ты обнаруживаешь, что у тебя что-то хорошо получается, то так и движешься в этом направлении. Это и предопределило мой дальнейший путь.
Кэти Акер [27] приехала в Лондон в 1984–1985-х, и, познакомившись через кого-то, мы с ней подружились. Трудно представить себе двух столь разных писателей. Но я не вторгался на ее территорию. Меня не печатали, а она была добра и поощряла людей, пытавшихся писать. Ей предстояло выступать в Riverside Studios, и она попросила меня и еще двух писателей прийти поддержать ее. Помню, что читал первую главу «Криптоамнезии» и обнаружил, что людям нравятся мои шутки. Это было чрезвычайно важно для меня. Так и появилась эта книга. Это происходило во времена, когда интеллектуальные интересы модных журналов обратились к литературе. Все искали литературный эквивалент популярного тогда стиля в журналистике – думай о лице, о самоидентификации и кайфе. Журналы взяли этот курс в конце 1980-х, но в целом в то время в центре внимания были текущие события. Моя книга называлась «Клуб “Криптоамнезия”», поэтому все думали, что это роман о лондонских клубах, и он очень быстро завоевал популярность. Невероятно быстро.
М.Б.: Культура моды создала мир, в котором у меня не было своей роли. Я никогда не ходил в клубы, не интересовался миром фэшн. Меня интересовали люди, желающие чего-то добиться. Я начал читать Форстера [28] , и мне показалось, что все, написанное им, соответствует действительности. Как мир пригородов порождает путаницу в мозгах, и это настоящее безумие, абсолютная, вопиющая, космическая неразбериха, и если вы не в состоянии совладать с этим, то можете умереть. Если не физически, то морально. Вы обречены. Я прочитал его «Комнату с видом» (Room With a View) и «Самое долгое путешествие» (The Longest Journey), отмечая в каждом случае, как он пришел к идее этой неразберихи. Это абсолютно соответствовало тому, что я пытался сказать в «Божественном замысле». Я начал писать, используя ритм прозы и предложений Форстера, и по своей наивности считал, что это восхитительно. Помню, как сидел на Малгрейв-роуд в Чеэме, где прожил всю жизнь с мамой и папой, как слезы текли по моему лицу, а я думал: «Все будут потрясены!» На аукционе был настоящий успех. Поздние 1980-е, издатели трясут кошельками. Я чувствовал, что поистине модернизировал идеи Форстера. Дым коромыслом. Думаю, дух Форстера завел меня слишком далеко – теперь я не стал бы брать персонажей из Итона или модель, но тогда я думал, что очень интересно показать английский средний класс. Это было современно. У многих представителей молодого поколения воспитание в духе среднего класса ассоциировалось с подверженностью поп-культуре или карьерными устремлениями. Только когда появилось интервью и было раскритиковано в пух и прах – отчасти потому что мне заплатили кучу денег за него в Америке, Германии, Голландии, Италии, Испании, – на меня начали нападать. Общая атмосфера тоже резко изменилась, в частности отношение модных журналов. Они ополчились против среднего класса. Мне потребовалось немало времени, чтобы прийти в себя, так как впервые я заподозрил, что угодил в Хэмпстедский роман [29] . Мы все знаем о подвохах среднего класса, но прежде меня нельзя было рассматривать как его представителя. Если вы произносили слово «цукини», на вас уже смотрели, как на врага народа.