Он представил себе, как мама растерянно топчется на лестничной площадке перед его запертой на два замка дверью — сухонькая, сгорбленная, преждевременно поседевшая, навьюченная двумя пудовыми сумками со жратвой для ненаглядного сыночка, которые она кое-как приволокла сюда из Медведково и которые теперь придется волочь обратно, — и ему стало по-настоящему плохо.
«А ведь я впустую потерял время, — вдруг понял он, нащупывая справа на рулевой колонке головку ключа зажигания. — Метался по городу, жег бензин, недосыпал, жрал, как бродячий пес, что попало и когда придется, а ключ ко всей этой истории все время лежал у меня в кармане. Ведь достаточно было поехать к маме и спросить у нее, как было дело. Это был бы не самый легкий для нас обоих разговор, но я имею право знать, как умерла Анна, а мама не должна нести эту ношу в одиночку. Хватит уже обо мне заботиться, и так вынянчила дебила, который дальше собственного носа ничего не видит…»
Он повернул ключ зажигания и удивленно поднял брови: стартер молчал, словно за ночь успел каким-то неизвестным науке способом превратиться в булыжник. Это уже было что-то новенькое, прежде за его «хондой» такого не водилось. Пожав плечами, Чек нашарил под приборной панелью скобу, с помощью которой высвобождалась защелка капота, потянул ее на себя и вышел из машины под моросящий дождь.
Обширное пространство под капотом «хонды» было до отказа забито непролазной мешаниной проводов, пластиковых крышек и литых дюралевых деталей. Больше привыкший копаться в потрохах системных блоков, чем в автомобильных двигателях, Чек озадаченно почесал макушку. Он любил свою «хонду», но по сравнению даже с самым примитивным из компьютеров она была просто тупым куском железа, и Чек никак не мог взять в толк, почему такая элементарная задача, как обеспечение поступательного движения в горизонтальной плоскости, требует такого множества хитроумных приспособлений и агрегатов.
Задумчиво насвистывая, Чек запустил в двигатель свои музыкальные пальцы. Врожденное чутье не подвело его и на этот раз, позволив очень быстро найти и устранить пустяковую неисправность: один из проводов, присоединенных к плюсовой клемме аккумулятора, каким-то образом ухитрился переломиться у самого наконечника.
Рассеянно вытирая испачканные пальцы взятой в багажнике тряпкой, Чек сел за руль и попытался еще раз трезво обдумать принятое решение. Съездить к маме было, конечно же, необходимо, но целесообразность задуманного разговора вызывала у Чека некоторые сомнения. Не натворить бы дел, с тревогой подумал он. У мамы слабое сердце, а тут я со своими вопросами… И вообще, стоит ли ворошить то, что давно похоронено и забыто? Я уже привык, что Анны нет, это уже почти не болит… Разве легче мне станет от того, что я узнаю подробности ее смерти? Да нет, пожалуй, не легче, а наоборот, тяжелее. Тогда какого дьявола мне надо? Правды? А кому она нужна, правда? Кому от нее хорошо? Приятной правды вообще не бывает, а если и бывает, то очень редко. Это потому, что приятные вещи случаются гораздо реже, чем всякие гадости.
Возьмем меня. Допустим, я с кем-то знакомлюсь и говорю: я программист. Мне отвечают: прекрасно. А вот если я скажу, что на днях забрался в мозги компьютера ГРУ, собеседник подскочит и заорет: «Правда?!» Вот и выходит, что правда — это что-то старательно скрытое от человеческих глаз, да еще и присыпанное землицей, чтобы не воняло… Почему большинство людей не любит журналистов и следователей? Да потому, что правда — их бизнес, так же, как дерьмо — бизнес ассенизаторов.
Он затолкал тряпку в карман на спинке сиденья, запустил двигатель и отъехал от бровки тротуара. Через полчаса он уже остановил машину напротив знакомого до боли подъезда кирпичной пятиэтажки, до второго этажа закрытой высокими кустами сирени, под которыми разросся непролазный шиповник. Он знал здесь каждую тропинку, каждое дерево, каждую трещинку на фасаде…
Он уже взялся за дверную ручку, готовясь выйти из машины, но тут его взгляд невзначай упал на вмонтированные в приборную панель электронные часы. Мерцающие красноватым светом цифры показывали двадцать минут шестого. Чек заколебался было, прикинув, что время чересчур раннее даже для сыновнего визита, но тут же спохватился: если дела обстояли так, как он предполагал — а у него не было никаких оснований думать иначе, — то мама все равно не ложилась. Так, наверное, и просидела всю ночь у телефона. Чек испытал мимолетную вспышку раздражения: какого дьявола, что я, маленький?! — но тут же устыдился ее и, кряхтя от неловкости, полез из машины.
Поднявшись на третий этаж по лестнице, навеки, казалось, пропахшей кошками и жареным салом, Чек позвонил в обитую обшарпанньм, во многих местах порезанным и аккуратно залатанным дерматином дверь. Хрипатый звонок внутри квартиры издал знакомую с детства заполошную трель, и сразу же за дверью послышались торопливые шаркающие шаги, а в следующее мгновение дверной глазок потемнел, заслоненный изнутри.
«Так и есть, — с чувством, близким к отчаянию, подумал Чек. — Не то всю ночь не ложилась, не то вскочила ни свет ни заря. И все, между прочим, из-за меня.
Свинья я все же…»
Он подвигал лицом, разминая его, как гончар разминает перед работой неподатливую глину, и когда дверь открылась, выдал на-гора самую широкую и радостную из своих улыбок.
Ему сразу же стало ясно, что мама действительно очень волновалась и вряд ли спала этой ночью. Вид у нее был совсем нездоровый, а в квартире густо пахло корвалолом. Этот запах очень не нравился Чеку, поскольку служил неизменным спутником болезни.
— Коленька пришел! — обрадовалась мама. — Проходи, сынок, у меня сегодня оладушки.
Мама была единственным человеком, который помнил, как его зовут. У Чека к горлу подкатил тугой комок и словно стальным обручем стянуло грудь. «Оладушки…» И, главное, ни о чем не спрашивает: где был, почему не позвонил… И не спросит. Если сразу не спросила, значит, не спросит. Будет делать вид, что ничего не произошло, а когда он уйдет, станет пить корвалол и уговаривать себя, что это в порядке вещей: сын вырос, повзрослел, у него свои дела и даже, может быть, девушки — наконец-то, давно пора…
— Мам, — окликнул он, — а яду у тебя случайно нет?
— Зачем тебе яд? — спокойно, как ни в чем не бывало, спросила она. — У тебя что, тараканы завелись?
— Да нет, — сказал Чек, — это не для тараканов. Для меня. Оладушки посыпать.
Мама помолчала, звякая посудой и поминутно хлопая дверцей холодильника. На столе, словно по волшебству, одна за другой возникали разные вкусности: масло в памятной с детства хрустальной масленке, вазочка с земляничным вареньем, старенький сливочник, в который мама всегда переливала сметану из пакетов и, наконец, огромная тарелка с пышными оладьями, до которых в детстве Чек был большим охотником. Чек вдруг понял, что голоден как волк.
— Совсем ты у меня вырос, — сказала наконец мама, возясь у плиты. Вырос, возмужал и научился странно шутить. Раньше твои шутки не были такими мрачными. У тебя что, несчастная любовь?
— В некотором роде, — ответил Чек и с ходу перестроился на привычный шутовской тон, которым пользовался всякий раз, когда хотел избежать серьезного разговора. — Я по уши влюбился в американского президента того, чей портрет на стодолларовой купюре, — а этот негодяй не отвечает мне взаимностью. Как быть, а?