— Само собой, — сказал голос, назначил место встречи и отключился.
Аверкин положил трубку на рычаги и с сомнением посмотрел на миниатюрное записывающее устройство, с помощью присоски укрепленное на верхней части телефонной трубки. Устройство ему одолжил Мещеряков. Оно автоматически включалось, как только Аверкин снимал трубку, так что весь разговор с шантажистом теперь был записан от первого до последнего слова.
Аверкин размышлял, что делать с кассетой. Больше всего ему хотелось растоптать ее к дьяволу вместе с диктофоном, но потом он подумал, что, когда все раскроется, Забродов станет отпираться или, в крайнем случае, утверждать, что он, Аверкин, ни о чем не догадывался до самого конца. Кассета послужит веским доказательством того, что он лжет, и тогда Забродову не миновать позора.
Ему вдруг стало чуть ли не до слез обидно. Какое право имел Забродов или кто бы то ни было делать из него дурака? Из него, боевого офицера, прошедшего огонь и воду! Почему из-за чьих-то дурацких шуток он три дня ходил сам не свой, отправил жену и ребенка к черту на рога, в Калугу, которую они обе терпеть не могут? Почему, черт возьми, из-за чьего-то гипертрофированного чувства юмора он напился с утра пораньше и сломал одну из двух оставшихся от свадебного набора рюмок?
— По кочану, — ответил он на свой вопрос и пошел выбрасывать сломанную рюмку в мусорное ведро. Оказалось, что он вдобавок еще и порезал себе ладонь, запачкав кровью светлые спортивные шаровары, в которых ходил дома.
Это добило его окончательно. Аверкин повалился в кресло и некоторое время сидел неподвижно, тупо уставившись в противоположную стену. Потом он встал, полез в платяной шкаф и выкопал из-под стопки полотенец старенький «вальтер». Вхолостую пощелкав курком, Аверкин сунул пистолет на место: все-таки он был недостаточно пьян для того, чтобы выяснять отношения с Забродовым при помощи пушки девятимиллиметрового калибра.
Посмотрев на часы, он понял, что пора отправляться. Аверкин повесил на плечо потертую кожаную сумку, бросил в нее пустую коробку из-под обуви, чтобы спектакль был реалистичным до конца, проверил в кармане сигареты и вышел из дома, так ахнув дверью, что по всем этажам его двенадцатиэтажного дома прокатилось гулкое эхо, похожее на отголосок пушечного выстрела.
* * *
— Ну как? — спросил Чек, когда Баландин, припадая на больную ногу, вернулся за столик в пельменной.
Баландин ногой отодвинул легкий пластиковый стул и боком подсел к столу. Руки он держал в глубоких карманах удлиненной матерчатой куртки, приобретенной утром в магазине спорттоваров. Из-под куртки виднелись новенькие голубые джинсы и серая майка. В сочетании с белоснежными, по моде прошлого десятилетия, кроссовками этот наряд придавал Баландину вид несколько мрачноватого легкоатлета, ушедшего на тренерскую работу. Держался Баландин легко и свободно, как будто простреленное и кое-как забинтованное плечо не причиняло ему ни малейшего беспокойства. Глядя на него, Чек с содроганием припомнил один из эпизодов минувшей ночи, когда полумертвый от потери крови, усталости и болевого шока Баландин заставил его снять повязку, помочиться на нее и снова наложить вонючий бинт на рану. «Дурак ты, сява, — сказал он Чеку в ответ на его слабый протест. — Это же самое что ни на есть верное средство. Вот увидишь, заживет, как на собаке. Если бы не это дело, я бы уже десять раз сгнил.
Руки мои видал? Этим и лечился. Так что не сомневайся, сява, поливай…»
«Это не человек, — подумал Чек, с трудом прожевывая столовские пельмени. — Это какой-то оживший моток колючей проволоки. Потерял черт знает сколько крови, и при этом пьет водку, как воду из-под крана, и держится, как генерал на параде. Интересно, что он станет делать, когда достанет Рогозина? Наверное, рассыплется в пыль и развеется по ветру…»
Баландин вынул из кармана похожую на ухват левую руку, ловко подцепил со стола бутылку, до половины наполнил стаканы и не чокаясь, без тоста опрокинул свою порцию в черный тоннель глотки.
— Как? — переспросил он, подцепляя своим ухватом кусок хлеба и поочередно поднося его сначала к левой, потом к правой ноздре. — Нормально, сява. На двадцать косарей этот фрайер раскололся.
— Не густо, — сказал Чек, стараясь не смотреть на его руку и вертя в пальцах граненый стакан. — Но я, признаться, и на это не рассчитывал.
— Я тоже, — кивнул Баландин, забрасывая обнюханную корочку в рот и принимаясь хищно, с аппетитом жевать. На его скулах заплясали желваки. — Я, признаться, думал, что все эти компьютеры, компакт-диски и пароли — чистое киношное фуфло. Как можно отдавать деньги — большие деньги! — за то, что даже нельзя взять в руки? Да чего там в руки — на это и поглядеть-то нельзя! А оказывается, этим тоже можно торговать. Нет, сява, если так пойдет и дальше, ты у меня человеком станешь.
— Я и так человек, — устало сказал Чек уже, наверное, в сотый раз. — И зовут меня Чеком.
— Тебя зовут сявой, — грубо отрезал Баландин, — и будут так звать, пока я не решу, что хватит… А пельмешки хороши! У дяди такими не угощали.
Чек поморщился. Пельмени, которые так нахваливал Баландин, на вкус напоминали дерьмо с перцем.
— Погоди, сява, — продолжал Баландин, ловко орудуя вилкой, — мы с тобой еще гульнем! Вот разберемся с нашим Юриком, и на все оставшиеся бабки загуляем так, что чертям тошно станет. А пока придется потерпеть. До такого туза добраться больших бабок стоит… Кстати, о бабках. Что мы этому фрайеру, Аверкину твоему, взамен бабок отдадим?
Чек вздрогнул — об этом он как-то не подумал. Присутствие Баландина спутало ему все карты, и он напрочь позабыл, что речь идет не об ограблении, а о торговой сделке.
— Ч-ч-черт, — сказал он. — Диск-то у меня в машине! А ты серьезно хочешь отдать ему этот диск?
Баландин склонил голову к плечу и с любопытством посмотрел на него.
— А ты чего хочешь? — спросил он. — Замочить его, что ли, за двадцать косарей? Нет, в лагере, конечно, за пачку чая могут на пику посадить, ну так то в лагере, а на воле дело другое. Мочить, сява, надо, когда другого выхода нет.
— Как старуху, — негромко подсказал Чек.
— Ну чего ты привязался ко мне с этой старухой? — миролюбиво прохрипел Баландин. — Я же говорю, несчастный случай… И вот, что, сява: ты меня не подкусывай, не люблю. И слинять не пытайся, все равно не получится. Я тебя и мертвый не выпущу, пока ты мне нужен будешь. Да ты не зыркай, не зыркай глазенками-то! Думаешь, петушится волчина лагерный, перья распускает? Вот тебе, — он сделал неприличный жест, — перья. Как ты думаешь, почему тебя старуха ночью на кухне замела?
Чек пожал плечами и выпил свою водку.
— Половица скрипнула, — сказал он неохотно.
— Хрен тебе — половица! Да эта старая коза так храпела, что над ней можно было из пушек палить. Почуяла она тебя, понял? Во сне почуяла, что ты к ее добру лапы тянешь. Без этого чутья в лагере каюк.