Добравшись до городской стены, номад вдруг воззвал к стражникам на чистейшем видессийском языке:
— Молю вас, во имя Фоса, отворите ворота, дабы я мог войти!
Обычно подобным образом выражались только образованные столичные жители. Но был ли этот кубрат вообще мужчиной? Его голос занимал среднее положение между контральто и тенором.
— Камеас! — вдруг, словно пробудившись, вскричал Маниакис. — Неужели это ты?
— Более или менее, величайший, — скорбно ответил постельничий. — Как только меня впустят, я обрету в этом больше уверенности. Я претерпел немало превратностей судьбы и повидал такого в том огромном, необузданно диком мире, что находится за стенами нашей столицы, что стал совершенно иным человеком.
— Немедленно впустите его! — приказал Маниакис стражникам у ворот, а сам заспешил по ближайшей лестнице вниз и, едва Камеас вошел в открытые ворота, заключил постельничего в объятия.
— Прошу тебя, величайший, — пролепетал тот, — подобная фамильярность совершенно недопустима для Автократора!
— Но ведь сейчас ты не в дворцовом квартале, достопочтеннейший Камеас, и не в моем шатре! Что означает, что не ты должен указывать мне, как я смею или не смею поступать, а я тебе, — смеясь, ответил Маниакис. — Следовательно, если мне захочется еще раз тебя обнять, так я и поступлю!
— Ты прав, — сдался Камеас. — Учитывая обстоятельства, я действительно не имею сейчас права голоса. — Он сказал это с видом человека, делающего вынужденную уступку неразумному младенцу.
Если бы Камеас был прежним энергичным и полным сил Камеасом, он, несомненно, нашел бы должные, безукоризненные по форме и дерзкие по существу, возражения, но… Бедняга выглядел совершенно изможденным, был тощ, как палка, и гораздо более бледен, чем обычно бывают евнухи. К тому же он страшно замерз и весь дрожал, хотя кубраты одели его по своему обычаю — в шерстяные шаровары и куртку из овчины.
— Приободрись, достопочтеннейший Камеас! — успокаивал постельничего Маниакис. — Сейчас мы доставим тебя в дворцовый квартал, там ты примешь теплую ванну и насладишься прекрасным вином с засахаренными фигами и абрикосами. Сможешь ли ты выдержать небольшую поездку по городу верхом, или приказать, чтобы для тебя доставили паланкин?
— О, верховая езда теперь для меня пустяки, — ответил постельничий. — Вот уж не думал, что мне когда-либо случится овладеть этим искусством; тем не менее я им овладел. — Он даже закатил глаза, передернувшись от неприятных воспоминаний. — Видишь ли, величайший, когда находишься среди кубратов, то просто едешь на своей степной лошадке вместе с остальными. Или тебя бросают на съедение волкам. После тех кошмарных путешествий, которые мне пришлось проделать с номадами, коротенькая поездка по ровной дороге до дворцового квартала напомнит мне приятную прогулку вокруг резиденции в ту сладкую весеннюю пору, когда воздух напоен ароматами цветущих вишен.
— Я ни за что не сумел бы высказаться так поэтично, претерпев столько бедствий, сколько их выпало на твою долю, — сказал Маниакис. — Мы предоставим тебе спокойную, добрую лошадку, а не какого-то степного конька с его тряской рысью и поистине ослиным норовом.
— Как я вижу, тебе тоже довелось лично познакомиться с этими ужасными тварями, — ответил Камеас. Маниакис согласно кивнул, и постельничий продолжил:
— А я-то думал, что все мои нелады с этими лошаденками происходят исключительно из-за моей неопытности. Ведь у кубратов нет с ними никаких трудностей. Наверно потому, что они сами так же упрямы, как эти твари.
Он ловко вскочил на поданную ему невысокую кобылу — предложить постельничему мерина показалось Автократору дурным тоном — и, надо сказать, выглядел в седле совсем неплохо.
— Как же они схватили тебя? — поинтересовался Маниакис. — И что с тобой случилось Потом?
— Как они меня схватили? — переспросил постельничий. — Знаешь, величайший, я твой вечный должник за очень своевременный совет спрятаться, который ты мне тогда дал. Если бы я остался на открытом месте, номады наверняка убили бы меня или затоптали. Поскольку выбор мест, где можно спрятаться, был невелик, я просто забежал в шатер, залез в постель и накрылся с головой. К несчастью, кубраты вскоре принялись грабить шатры. Одеяло, которым я укрывался, было очень красивым, стеганым, в пододеяльнике из алого шелка. Варвар стянул его с постели — и обнаружил меня.
— Вероятно, он уже подозревал, что под одеялом кто-то есть? — деликатно осведомился Маниакис; в день злосчастного пира постельничий еще был весьма и весьма дородной особой.
— Ах, величайший, да. Подозревал. Когда он стягивал с меня одеяло, его шаровары были уже спущены. Хотя я не знал тогда языка кубратов, да и сейчас почти не знаю, за исключением нескольких грязных ругательств, у меня нет никаких сомнений, что он был страшно разочарован, обнаружив, что я не женщина. Если бы я был обыкновенным мужчиной, он наверняка проткнул бы меня настоящим копьем, а не тем, которое держал наизготовку. Но его одолело любопытство, и он решил, что, может быть, живой я интереснее, чем мертвый. Он выволок меня из шатра и показал своему командиру, который, в свою очередь, потащил меня к вышестоящему варвару, — так я и перемещался, как сказали бы мы в Видессии, от простого господина к досточтимому, затем к высокочтимому, пока не предстал перед самим Этзилием. Этзилий знал, что я один из твоих доверенных слуг и что я евнух. Но он не знал, чем евнухи отличаются от остальных людей. Во всяком случае, ему были неизвестны, так сказать, подробности. Он пробовал настаивать на том, что меня следует считать женщиной, но я отрицал это, а добровольно представить… эх… доказательства… отказывался.
— Очень умно, — одобрил Маниакис. — Чем сильнее возбуждалось любопытство кагана, тем меньше становилась вероятность, что он причинит тебе вред.
— Об этом я подумал только потом, — сказал Камеас. — Знаешь, величайший, ты в высшей степени воспитанный и тактичный человек; ты никогда не позволял себе проявлять неподобающего интереса к особенностям моего физического уродства. На моей памяти среди власть имущих такое случается впервые. — Голос постельничего прозвучал очень печально, а Маниакис подумал, что бедняга Камеас наверняка натерпелся унижений во времена правления Генесия. Камеас тем временем продолжал:
— Этзилий, конечно, мог приказать раздеть меня насильно, но предпочел, чтобы я ему прислуживал, поскольку это тешило его тщеславие. Он не уставал хвастаться, как ловко отобрал у тебя все, от императорской мантии, которую он носил прямо поверх своих вонючих меховых и кожаных одежд, до главного евнуха. Наверно, Этзилий думал, что я постараюсь отравить его, если он будет чрезмерно унижать меня. Жаль, что я не нашел способа оправдать его ожидания.
— Но если каган так хотел, чтобы ты ему прислуживал, почему же он не забрал тебя с собой в Кубрат? — недоуменно спросил Маниакис.
— Однажды, когда я, так сказать, был очередной раз вынужден подчиниться зову природы, меня выследили негодяи, которые числятся придворными кагана, — смущенно признался Камеас. — Увиденное так их поразило, что они выскочили из кустов, в которых прятались, схватили меня и притащили прямо к Этзилию, чтобы продемонстрировать мою наготу кагану, будто я двухголовая змея или еще какое чудо природы. — Желтоватые щеки постельничего покраснели при воспоминании о пережитом унижении.