Катаколон немедленно уставился вперед; ему не хотелось пробуждать ярость Криспа. Фостий внезапно осознал еще одну причину, по которой Крисп столь презирал предшественника, чьи трон и жену он сделал своими: все эти годы он, несомненно, гадал, не подбросил ли ему Анфим своего кукушонка?
Из всех троих Фостий, пожалуй, больше всего пошел в Криспа характером, разве что оказался больше склонен к размышлениям, чем к действиям. Эврип отличался по-своему, а зависть из-за утраченного первородства делала его угрюмым. А Катаколон… Катаколон беззаботно поплевывал на всяческие последствия, что ставило его особняком от обоих братьев.
— Когда на твоих ногах окажутся красные сапоги, дашь ли ты мне возможность самостоятельно проявить себя?
— Я же все время об этом твержу, — ответил Фостий. — Может, клятва сделает тебя счастливее?
— Ничто в наших отношениях не сделает меня по-настоящему счастливым, — сказал Эврип. — Но кое-что я усвоил: иногда обстоятельства складываются так, что изменить ничего невозможно… а если и возможно, то в худшую сторону. Будь по-твоему, брат. Я стану служить тебе и постараюсь сделать так, чтобы все остальные служили мне не хуже, чем тебе.
Братья торжественно пожали друг другу руки. Оливрия восхищенно вскрикнула; даже Катаколон неожиданно стал серьезен. Ладонь Эврипа оказалась теплой.
Оливрия смотрела на братьев так, будто всем трениям между ними пришел конец.
Фостию хотелось думать так же, но он знал, что, несмотря на любые взаимные обещания, они с братом до конца жизни не станут спускать друг с друга глаз.
Если ты член императорской семьи, то это, к сожалению, неизбежно.
Если бы Эврип произнес сейчас нечто вроде: «Хорошо, что мы покончили с этим раз и навсегда», Фостий стал бы подозревать его даже больше, а не меньше.
Но младший брат лишь бросил на него быстрый взгляд, проверяя, насколько серьезно он воспринял жест примирения. На мгновение их взгляды встретились. Оба улыбнулись, но опять-таки на мгновение. Братья могли не доверять друг другу, но понимали друг друга прекрасно.
Вместе с императорской процессией они проехали через площадь Паламы и вернулись во дворец. После городского шума здесь их незримым покрывалом окунала тишина. Фостий ощутил, что вернулся домой. После событий последних нескольких месяцев этот факт приобрел для него особое значение.
Он всегда использовал свою спальню во дворце как убежище от Криспа.
Теперь, когда он делил ее с Оливрией, иногда казалось, что ему вновь не захочется из нее выходить. Они, разумеется, не занимались любовью постоянно, причина была совсем другой — Фостий открыл в Оливрии собеседницу, с которой ему хотелось разговаривать больше, чем с кем-либо другим.
Подойдя к кровати, Фостий повернулся к ней спиной и рухнул, словно срубленное дерево. Толстый матрац, набитый гусиным пухом, поглотил вес его тела, и Фостию показалось, что он провалился в теплый сухой сугроб. Поскольку он лежал поперек кровати, Оливрия присела в ногах.
— Все это… — она повела рукой, показывая, что имеет в виду не просто комнату или дворец, но и службу в Соборе и торжественное шествие по улицам столицы, — …до сих пор кажется мне нереальным.
— У тебя впереди вся жизнь, чтобы привыкнуть, — ответил Фостий. — Многое покажется тебе глупым и скучным; даже отец так считает. Но церемонии — это клей, скрепляющий Видесс, поэтому он их терпит, а потом ворчит у себя в кабинете, где его никто не подслушает.
— Но это же лицемерие, — нахмурилась Оливрия; подобно Фостию, она еще не избавилась до конца от фанасиотской «правильности».
— Я ему тоже это сказал. Он лишь пожал плечами и ответил, что станет хуже, если не даст людям то, чего они от него ждут. — До похищения он возмущенно закатил бы глаза, но сейчас, коротко поразмыслив, признал:
— Возможно, что-то в этом есть.
— Ну, не знаю. — Оливрия нахмурилась еще больше. — Как можно уважать себя, год за годом совершая поступки, которые презираешь?
— Я не говорил, что отец их презирает. Он поступает так ради блага империи. Я сказал, что церемонии ему не нравятся, а это далеко не одно и то же.
— Достаточно близко для любого, кто не теолог и не привык к уверткам. — Оливрия сменила тему, что могло означать, что она признала его правоту. — Я рада, что ты помирился с братом — или он с тобой. Называй как хочешь.
— Я тоже, — сказал Фостий. Не желая раскрывать Оливрии свое мнение об этом перемирии, он добавил:
— Посмотрим, надолго ли его хватит.
Она тут же ухватила смысл его слов.
— А я думала, ты поверил в него больше, — сказала она упавшим голосом.
— Надежда — да. Но вера? — Он пожал плечами и повторил:
— Посмотрим, надолго ли его хватит. Если на то будет воля благого бога, то навсегда. А если нет…
— Если нет, ты сделаешь то, что обязан будешь сделать, — закончила за него Оливрия.
— Да, то, что буду обязан сделать, — подтвердил Фостий. Воспользовавшись этим принципом, он сумел выбраться из Эчмиадзина, но при желании им можно оправдать что угодно. — Ты знаешь, в чем реальная слабость доктрины фанасиотов? — спросил он, вздохнув.
— В чем же? Вселенский патриарх, не задумываясь, может назвать хоть сотню слабостей.
— Окситий много чего делает, не задумываясь. У него плохо получается думать.
Оливрия хихикнула, смакуя скандальность его утверждения.
— Так что ты хотел сказать? — напомнила она.
— Реальная слабость доктрины фанасиотов, — объявил Фостий, словно выступая перед синодом, — заключается в том, что она представляет мир и жизнь проще, чем они есть на самом деле. Жги, круши и голодай — и мир почему-то станет лучше! Но как быть с людьми, которые не желают, чтобы их сожгли заживо, или с теми, кому нравится набивать брюхо? Как быть с макуранцами, которые начнут захватывать наши земли, если Видесс развалится на куски — а кто пытается его развалить?
Светлый путь совсем не принимает это в расчет. Он лишь направляет всех по дороге, которую считает верной, несмотря на все сложности и противоречия.
— Все это достаточно верно, — признала Оливрия.
— Фактически, — продолжил Фостий, — встать на светлый путь есть почти то же самое, что заново влюбиться — ведь при этом человек замечает лишь все самое доброе и хорошее в том, кого любит, а не его или ее недостатки.
Оливрия взглянул на него как-то странно. Фостию его аналогия настолько понравилась, что он удивлялся, чем встревожена Оливрия, пока она тихо не спросила:
— И что твоя теория говорит о нас?
— Она говорит… э-э… — Обнаружив, что рот его по-дурацки раззявлен, Фостий поспешно его закрыл и напряженно задумался. Наконец, ощущая в себе гораздо меньше уверенности, чем совсем недавно, он ответил: