Церковная дверь отворилась. На пороге появилась высокая худощавая женщина. Ее волосы были стянуты в тугой узел, а лицо неодобрительно сморщено. Женщина поставила коробку с консервами.
— Вот ваш ужин, — сказала она, словно отстригала ножницами каждое слово.
Не дожидаясь ответа, женщина вышла и с шумом захлопнула за собой дверь.
— Что ее так грызет? — спросил. Йенс.
— Это ты верно подметил, грызет, — презрительно мотнула головой Сэл. — Она говорит, что мы объедаем тех, кто живет в этом жалком городишке и не имеет ни крыши, ни очага. Как будто мы просили загонять нас сюда!
— Обрати внимание, мы жрем консервы, — добавил Родни, и его лицо еще сильнее побагровело от гнева.
— Вокруг города сплошные фермы, но всю хорошую и свежую пищу они приберегают для себя. Мы оттуда не получили ни крошки, уж можешь быть уверен.
Ложек на всех не хватило. Местная женщина либо не заметила, либо не пожелала обращать внимание, что в церкви стало одним человеком больше. Йенс ел чужой ложкой, вымытой в холодной воде и вытертой о брючину. И хотя с гигиеническими церемониями он расстался, еще когда покинул Уайт-Салфер-Спрингс, это было что-то новое.
Поглощая безвкусную говяжью тушенку, он с беспокойством думал о том, что нынче едят в Чикаго. Вполне естественно, с еще большим беспокойством он вспоминал о Барбаре. Население Фиата насчитывало сотни две человек, и окрестные фермы могли их прокормить. В Чикаго было три миллиона жителей, и город находился на осадном положении.
«Зря я согласился отправиться в Вашингтон», — подумал Йенс. Ему-то казалось, что это он рискует сильнее, а не оставшаяся дома жена. Как и большинство американцев моложе девяноста лет, Йенс считал войну чем-то таким, что обрушивается на головы несчастных людей где-то в далеких странах. Он никогда всерьез не задумывался, что война может прийти и поселиться у него под боком.
Пока Йенс опорожнял консервную банку, произошло нечто странное. В церковь поспешно вбежал один из ящеров и вперился глазами в коробку с едой, принесенную угрюмой женщиной. Пришелец с явным недовольством огляделся и прошипел несколько слов, которые с одинаковым успехом могли быть как английскими, так и словами его родного языка. Ларсен все равно ничего не разобрал. Но церковные узники его поняли.
— Извините, — сказала Мэри. — В этой коробке диких яблок не было.
Ящер разочарованно зашипел и исчез.
— Дикие яблоки? — спросил Ларсен. — А уж они-то ящерам зачем?
— Чтобы лопать, — ответила Сэл. — Ну, знаешь, те, что в банках, маринованные, которые здорово идут с рождественским окороком? Ящеры просто помешались на них. За дикие яблоки готовы снять с себя последнюю рубашку. Правда, они не носят рубашек, но ты понимаешь, о чем я говорю.
— Думаю, что да, — сказал Ларсен. — Значит, дикие яблоки. Неужели для них это такое лакомство?
— А еще имбирные крекеры, — добавил Гордон. — Недавно я своими глазами видел, как двое этих тварей подрались из-за пачки имбирных крекеров.
— Да они и сами похожи на пряничных имбирных человечков, разве не так? — заметила Мэри. — Кожа у них почти что цвета пряников, а раскраска вполне сошла бы за глазурь.
Наверное, впервые под сводами баптистской церкви зазвучали слова озорной песенки: «Беги за мной, гонись за мной — все это будет зря! Я человечек непростой, я — Пряник-из-имбиря!»
Подхлестнув свою поэтическую музу, Йенс запел:
— Взорву я ваши города, дороги размолочу, и диких яблок съем тогда сколько захочу!
Он понимал, что не создал шедевра, но хор в ответ грянул:
— Беги заемной, гонись за мной — все это будет зря! Я человечек непростой, я — Пряник-из-имбиря! Когда все наконец замолчали, Сэл сказала:
— Надеюсь, старая карга, что приносит нам еду, прилепилась ухом к двери и слушает. Она-то явно думает, что веселиться, особенно в церкви, грешно.
— Если бы ее мнение что-нибудь значило для ящеров, они бы расстреляли нас за такие штучки, — кивнул Морт. Сэл ухмыльнулась;
— Во-первых, ящеры обращают на ее мнение не больше внимания, чем мы. А во-вторых, она ничегошеньки не знает, что на самом деле здесь творится.
— Развлекаемся сами, как умеем, — согласился Алоизий. — Нам ведь никто не станет устраивать увеселений. Пока я не лишился своего приемника, то даже не думал, насколько он мне дорог.
— Точно, это уж факт, — одновременно сказали несколько человек, словно повторяли «аминь» вслед за священником.
Короткий зимний день догорел. В окна проникала темнота и как будто огромной лужей разливалась по церкви. Родни подошел к принесенной суровой женщиной коробке.
— Черт бы ее побрал! — громко выругался он. — Мы-то ждали, что она принесет нам свечей.
— Обойдемся, — сказала Мэри. — Жаловаться без толку. Пока есть уголь для печки, жить можно.
— А если его вдруг не станет, — отозвался Алоизий, — мы промерзнем как следует, чтобы не вонять, когда ящеры явятся сюда хоронить нас.
Естественно, что после такой «ободряющей» мысли разговор прекратился. Завернувшись поплотнее в свое пальто, Ларсен сидел и думал, каким важным открытием был огонь, поскольку он не только согревал пещеры неандертальцев, но заодно и освещал их. Человек с факелом мог безбоязненно выйти ночью, зная, что пламя высветит любую притаившуюся опасность. А электричество вообще уничтожило ночь. Но, оказывается, древние страхи не умерли, а просто спали, готовые пробудиться, как только не станет драгоценного света.
Йенс покачал головой. Лучшим способом, какой он мог придумать для сражения с ужасами ночи, было просто проспать их. Именно так и поступали все дневные животные — устраивались поудобнее и затихали, чтобы никакие беды их не нашли. Йенс растянулся на жесткой скамье. Это оказалось нелегко. Вдоволь навертевшись, надергавшись, наизгибавшись и чуть не грохнувшись на пол, он наконец сумел заснуть.
Когда Йенс проснулся, то не сразу вспомнил, где находится, и едва не упал снова. Он взглянул на часы. Светящийся циферблат показывал половину второго.
В церкви было совсем темно. Но не совсем тихо. Йенсу понадобилось несколько секунд, чтобы распознать звуки, долетающие с одной из задних скамеек. Поняв, что там происходит, Йенс удивился, почему его уши не вспыхнули ярче циферблата. Как люди могут творить подобное в церкви?
Ему захотелось встать и увидеть, кто же это занимается любовью, но, приподнявшись на локте, он оставил эту мысль. Во-первых, было слишком темно, чтобы кого-либо разглядеть. А потом, его ли это дело? Первоначальный шок Йенса прорвался из глубин его лютеранского воспитания, когда ребенком он жил на Среднем Западе. Но когда он немного поразмыслил над происходящим, ход его мыслей изменился. Кто знает, сколько времени этих людей держат здесь взаперти? Так куда, спрашивается, им идти, если они захотели заняться любовью? Йенс снова лег.