Дилька все это выслушала, подумала и вот что надумала. Вернулась она в опустевшую квартиру и к выходу дяди Жени сделала там ремонт. Пересмотрела его гардероб и, увидев, что все, что было можно пропить, он благополучно пропил перед тем, как лечь на операцию, решила его приодеть. Начала она с покупки хорошего зимнего пальто. Она так рассуждала: «Если я ему куплю там рубашку, костюм, то он еще подумает, что я его к похоронам готовлю. В гроб-то кладут покойника нарядного! А вот в новом пальто еще никого не хоронили. Увидит он новое пальто, и поймет, что к его смерти я не готовлюсь». Костюм, новое белье, рубашки, ботинки она ему тоже купила. Денег на все это ушла уйма. Я тоже помогала, чем могла. И вот потом она рассказывала, как он реагировал, когда она ему принесла узел с одеждой на выписку. Надевает рубашку, костюм и говорит: «Ну, вот и есть в чем в гроб класть. Спасибо тебе». — «С чего это ты помирать собрался?» — спрашивает она его сурово. Дядя Женя смотрит на нее грустно, — ему себя жалко, и отвечает: «Да ведь рак, сама понимаешь…» Тут Дилька подбоченилась и орет: «Ра-ак? Так ты вот на чем теперь спекулировать собрался? Рак у него, видите ли, объявился! Я понимаю, к чему ты клонишь! Ты хочешь, миленький, чтобы я к тебе вернулась, а ты бы опять пить начал и пьянство свое на рак сваливал? Не выйдет! Я с врачом, что тебя оперировал, не беспокойся, поговорила и знаю, что у тебя была пустяковая опухоль. Кого-кого, а меня ты не проведешь! Вернуться я к тебе вернусь, поскольку тебе сейчас уход еще несколько месяцев будет нужен. Но возвращаюсь я только до первой рюмки, таки знай! И никакие раки тебе тут не помогут! Все! Надевай пальто». И тут дядя Женя видит, что она ему подает новехонькое пальто ценой рублей в сто, не меньше. И в одну секунду он успокоился, поверил, что действительно будет жить.
Вернулись оба домой, и там он получил еще одно подтверждение тому, что Дилька к его смерти не готовится, а хочет начать с ним новую жизнь: в комнате ремонт сделан, новые занавески на окнах, а главное — вместо раскладного дивана стоит новехонькая двухспальная кровать. Тут он окончательно поверил, что Дилька уверена в том, что он будет жить. И так это его перевернуло, что он и пить бросил, и стал очень быстро оправляться после операции.
Ну, что добавить? Через год ему снизили группу инвалидности, и он пошел работать на половину ставки. Пить бросил. Дилька своего поклонника оставила. Тот ей предложил сначала, что подождет до смерти дяди Жени — он знал, что у него была за операция. Но Дилька решительно ответила ему, что не ждет смерти мужа, а будет бороться за то, чтобы он жил. И он живет. Вот и вся история. Одно еще скажу, что выглядит Дилька и сейчас неплохо, хотя того веселого огонька, что появился тогда, в глазах ее уж нет. Суровые у нее глаза.
Женщины выслушали Ларису и сказали, что в общем-то удивительного в этой истории ничего нет. Сколько есть примеров самоотверженного ухода за больными мужьями, когда те болеют годы и годы!
— Вот бы кто про мужика такое мне рассказал, — съязвила Альбина, — я бы тому премию выдала — тюбик парижской губной помады.
— Покажи помаду! — сказала Наташа.
— Вот она. А что? — спросила Альбина, достав из сумочки губную помаду и протягивая ее Наташе.
— Я смотрю, мой ли это цвет. Моя ведь будет. Вот сейчас Зина нам расскажет, а потом я специально для тебя расскажу почти такую же историю, как Лариса, только про мужчину.
— Ладно, послушаем! А сейчас нам Зина опять что-нибудь про лагерь поведает. Угадала я, Зинуля? Или в лагере не случаются великодушные поступки?
— Случаются, как им не случаться. Если вам еще про зону не надоело, так я расскажу.
рассказанная бичихой Зиной, представляющая собой повесть о самоотверженной материнской любви
Я вам про одну женщину расскажу, которая села за сына и досрочно освободилась.
Я в зоне работала на стройке. Лагерь наш расстраивался, потому как уже не вмещал заключенных — бараки были деревянные, гнилые, еще аж с тридцатых годов. Вот и строили вместо одноэтажных деревянных бараков каменные двухэтажные, в которые уже вчетверо больше народу помещалось.
Работа мне досталась хорошая, хоть и тяжелая. Механизация у нас, сами понимаете, была никакая. Мастерки да лопаты, носилки, да руки наши зэковские, бесплатные. Да еще моя лошадь Чайка, на которой я цемент возила. С утра, как выводили нас строем на работу, приводили и мне из конюшни мою Чайку. Запрягу я ее в телегу с ящиком для цемента и еду на склад. Загоню лошадку задом в сарай и накидываю лопатой телегу цемента. Пыль цементная как туман стоит, обе мы с Чайкой от нее серые: цементом дышим, цементом обе кашляем. Я хоть рот платком обвязывала, а Чайке-то совсем плохо приходилось. Нагрузим, значит, телегу-то и везем на стройку. Ну, там другие зэчки помогут разгрузиться, а мы опять назад, к сараю. Пока едем, немножко и отдышимся. Так вот за день десять-пятнадцать ездок сделаем. Руки отваливаются, кашель грудь рвет, а я за свою работу держусь, никому не уступаю. Напарница у меня уж больно хороша: ни матерщины, ни скандалов, да и с кем и поговорить-то по-человечески, как не с лошадью? Припрет тоска к сердцу, я Чайку свою обниму за шею да все ей в ухо и нашепчу. Поймет не поймет, а доносить не пойдет, ежели не так про начальство выскажусь. А еще то хорошо, что начальства над нами, пока мы с ней туда-обратно едем — одно чистое небо. А как и не чистое, а в тучах, или снег-дождь на голову падает, так ведь и то лучше криков бригадиров да охранников.
Как-то раз привезли мы с Чайкой цемент, разгружаемся. Тут подходит охранник и говорит: «Ты, Иванова, как разгрузишься, так телегу-то вымети и подгони к больничке. Освободилась там одна ваша досрочно, на Красную Горку повезешь». А Красная Горка — это кладбище наше зэковское. Большое уж разрослось, с тридцатого-то года, как сажали кулаков, работящих крестьян то есть.
Сделала я как он сказал, подъезжаю к лагерной больничке. А там женщины стоят кучкой, ждут чего-то.
— Не знаете, кто умер-то? — спрашиваю.
— Казакова из четвертого отряда.
— Казакова?! Так ведь она ж не болела. К ней сын вот-вот на свидание приехать должен.
— Да, слава Богу, не мучилась. С вечера легла, а утром не проснулась.
Поняла я, что женщины побросали работу и пришли к больничке, проводить Казакову-то. У зэков ведь ни похорон, ни поминок: отвезут да закопают, да столбик с номером поставят, вот-те и весь обряд, Зэчки поглядят, как гроб за ворота вывозят, скажут «Вот и еще одна освободилась досрочно» — отвернуться и забудут поскорее. Каждая ведь знает, что завтра то же и с ней случиться может, дело привычное. На Красной-то Горке уж вся земля с костями перемешалась: то ли в землю зарывают, то ли в кости, не разберешь. Но Казакова — особый случай. Ее женщины с риском для себя провожать вышли. Недалеко, конечно, до лагерных ворот только, а всё — проводы. Такая это была женщина, что и нельзя было не проводить ее хоть так-то.
Сидела Казакова за сына. А история у них вышла такая. Муж ее зверь был. Пил он диким манером и нрав имел дикий: напьется и давай за женой с топором гоняться. Она, как водится, ребенка хвать на руки да к соседям бежит спасаться. Те ее спрячут и подержат у себя сколько надо. В милицию сколько раз на него жаловалась, а там известно что отвечают: «Дело семейное!» Стишок даже про такие дела есть: «Убивает? Что вы, тетя! Вот убьет, тогда придете». Однажды он ее с топором достал все ж таки. В больнице отлежалась да и домой пришла. Сама пожалела, не дала дела против него завести. Он поначалу-то испугался, попритих. А потом видит, что не выходит ему никаких репрессий — и опять за старое. Тут сын подрос, уж пятнадцать лет мальчишке. Жалеет он мать, а с отцом справиться не может, сил еще нет. Тот в пьяной злобе хоть кого с дороги своротит, коли поперек станет. Зашибал сколько раз и мальчишку.