— Врешь, переедешь! — сказал Тарантьев. — Ты рассуди, что тебе ведь это вдвое меньше станет: на одной квартире пятьсот рублей выгадаешь. Стол у тебя будет вдвое лучше и чище, ни кухарка, ни Захар воровать не будут…
В передней послышалось ворчанье.
— И порядка больше, — продолжал Тарантьев, ведь теперь скверно у тебя за стол сесть! Хватишься перцу — нет, уксусу не куплено, ножи не чищены, белье, ты говоришь, пропадает, пыль везде — ну, мерзость! А там женщина будет хозяйничать: ни тебе, ни твоему дураку, Захару…
Ворчанье в передней раздалось сильнее.
— Этому старому псу, — продолжал Тарантьев, — ни о чем и подумать не придется: на всем готовом будешь жить. Что тут размышлять? Переезжай, да и конец…
— Да как же это я вдруг, ни с того ни с сего, на Выборгскую сторону…
— Поди с ним! — говорил Тарантьев, отирая пот с лица. — Теперь лето: ведь это все равно, что дача. Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород — ни пыли, ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же до обеда слетаю к ней — ты дай мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
— Что это за человек! — сказал Обломов. — Вдруг выдумает черт знает что: на Выборгскую сторону… Это немудрено выдумать. Нет, вот ты ухитрись выдумать, чтоб остаться здесь. Я восемь лет живу, так менять-то не хочется..
— Это кончено: ты переедешь. Я сейчас еду к куме, про место в другой раз наведаюсь…
Он было пошел.
— Постой, постой! Куда ты? — остановил его Обломов. — У меня еще есть дело, поважнее. Посмотри, какое я письмо от старосты получил, да реши, что мне делать.
— Видишь, ведь ты какой уродился! — возразил Тарантьев. — Ничего не умеешь сам сделать. Все я да я! Ну, куда ты годишься? Не человек: просто солома!
— Где письмо-то? Захар, Захар! Опять он куда-то дел его! — говорил Обломов.
— Вот письмо старосты, — сказал Алексеев, взяв скомканное письмо.
— Да, вот оно, — повторил Обломов и начал читать вслух.
— Что ты скажешь? Как мне быть? — спросил, прочитав, Илья Ильич. — Засухи, недоимки…
— Пропащий, совсем пропащий человек! — говорил Тарантьев.
— Да отчего же пропащий?
— Как же не пропащий?
— Ну, если пропащий, так скажи, что делать?
— А что за это?
— Ведь сказано, будет шампанское: чего же еще тебе?
— Шампанское за отыскание квартиры: ведь я тебя облагодетельствовал, а ты не чувствуешь этого, споришь еще, ты неблагодарен! Подь-ка сыщи сам квартиру! Да что квартира? Главное, спокойствие-то какое тебе будет: все равно как у родной сестры. Двое ребятишек, холостой брат, я всякий день буду заходить…
— Ну хорошо, хорошо, — перебил Обломов, — ты вот теперь скажи, что мне с старостой делать?
— Нет, прибавь портер к обеду, так скажу.
— Вот теперь портер! Мало тебе…
— Ну, так прощай, — сказал Тарантьев, опять надевая шляпу.
— Ах ты, боже мой! Тут староста пишет, что дохода «тысящи две яко помене», а он еще портер набавил! Ну хорошо, купи портеру.
— Дай еще денег! — сказал Тарантьев.
— Ведь у тебя останется сдача от красненькой.
— А на извозчика на Выборгскую сторону? — отвечал Тарантьев.
Обломов вынул еще целковый и с досадой сунул ему.
— Староста твой мошенник — вот что я тебе скажу, — начал Тарантьев, пряча целковый в карман, — а ты веришь ему, разиня рот. Видишь, какую песню поет! Засухи, неурожай, недоимки да мужики ушли. Врет, все врет! Я слышал, что в наших местах, в Шумиловой вотчине, прошлогодним урожаем все долги уплатили, а у тебя вдруг засуха да неурожай. Шумиловское-то в пятидесяти верстах от тебя только: отчего ж там не сожгло хлеба? Выдумал еще недоимки! А он чего смотрел? Зачем запускал? Откуда это недоимки? Работы, что ли, или сбыта в нашей стороне нет? Ах он, разбойник! Да я бы его выучил! А мужики разошлись оттого, что сам же он, чай, содрал с них что-нибудь, да и распустил, а исправнику и не думал жаловаться.
— Не может быть, — говорил Обломов, — он даже и ответ исправника передает в письме — так натурально…
— Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал, слово к слову: «Водворить на место жительства».
— Что ж делать-то с ним? — спросил Обломов.
— Смени его сейчас же.
— А кого я назначу? Почем я знаю мужиков? Другой, может быть, хуже будет. Я двенадцать лет не был там.
— Ступай в деревню сам: без этого нельзя, пробудь там лето, а осенью прямо на новую квартиру и приезжай. Я уж похлопочу тут, чтоб она была готова.
— На новую квартиру, в деревню, самому! Какие ты все отчаянные меры предлагаешь! — с неудовольствием сказал Обломов. — Нет чтоб избегнуть крайностей и придержаться средины…
— Ну, брат Илья Ильич, совсем пропадешь ты. Да я бы на твоем месте давным-давно заложил имение да купил бы другое или дом здесь, на хорошем месте: это стоит твоей деревни. А там заложил бы и дом да купил бы другой… Дай-ка мне твое имение, так обо мне услыхали бы в народе-то.
— Перестань хвастаться, а выдумай, как бы и с квартиры не съезжать, и в деревню не ехать, и чтоб дело сделалось… — заметил Обломов.
— Да сдвинешься ли ты когда-нибудь с места? — говорил Тарантьев. — Ведь погляди-ка ты на себя: куда ты годишься? Какая от тебя польза отечеству? Не может в деревню съездить!
— Теперь мне еще рано ехать, — отвечал Илья Ильич, — прежде дай кончить план преобразований, которые я намерен ввести в имение… Да знаешь ли что, Михей Андреич? — вдруг сказал Обломов. — Съезди-ка ты. Дело ты знаешь, места тебе тоже известны, а я бы не пожалел издержек.
— Я управитель, что ли, твой? — надменно возразил Тарантьев. — Да и отвык я с мужиками-то обращаться…
— Что делать? — сказал задумчиво Обломов. — Право, не знаю.
— Ну, напиши к исправнику: спроси его, говорил ли ему староста о шатающихся мужиках, — советовал Тарантьев, — да попроси заехать в деревню, потом к губернатору напиши, чтоб предписал исправнику донести о поведении старосты. «Примите, дескать, ваше превосходительство, отеческое участие и взгляните оком милосердия на неминуемое, угрожающее мне ужаснейшее несчастие, происходящее от буйственных поступков старосты, и крайнее разорение, коему я неминуемо должен подвергнуться, с женой и малолетними, остающимися без всякого призрения и куска хлеба, двенадцатью человеками детей…»
Обломов засмеялся.