— А что так поздно? Я весь день свободен.
— Это ты свободен, а наша служба, сам понимаешь, и опасна, и трудна. Надо тут закончить кое-что — кого посадить, кого выпустить, а кого вообще расстрелять к такой-то матери в нарушение моратория на смертную казнь… Проверить кое-что надо, кой-куда позвонить… Дела, в общем.
— В восемь так в восемь, — не стал спорить Иларион. — Только не забудь, что у меня завтра в три самолет.
— В три чего?
— Чего надо. В пятнадцать ноль-ноль, понял?
— Успеешь ты на свой самолет, — сказал Сорокин и отключился.
Заполненный ожиданием день прошел сумбурно. Он отложился у Илариона в памяти как один большой перекур, к концу которого у него начало саднить горло и стала разламываться голова. Даже визит к Пигулевскому не принес облегчения: антикварную лавку Марата Ивановича в последнее время одолевали тараканы, которые пугали посетителей, шуршали за обоями, жрали все подряд и, по словам хозяина, даже пробовали на зуб рисованные буквицы с старых рукописных книгах. Мириться с таким положением было невозможно, своими силами Марат Иванович справиться с нашествием не мог и в конце концов обратился за помощью в санэпидемстанцию. Илариона угораздило приехать к нему в самый разгар боевых действий, так что их традиционное чаепитие омрачалось недвусмысленным запашком большой химии и частыми отлучками Пигулевского, который то и дело срывался в подвал посмотреть, не уничтожили ли заодно с тараканами и его драгоценные книги. Окончательно расстроившись, Иларион махнул рукой и убрался восвояси, чего милейший Марат Иванович, кажется, даже не заметил: в это самое время он тонким срывающимся голосом кричал на сутулого мужика в противогазе, который ненароком задел своим шлангом вазу китайского фарфора, едва не сбросив ее с подставки. Мужик угрюмо и глухо огрызался сквозь маску.
Иларион тихо покинул лавку, сел в машину и отправился домой, на Малую Грузинскую. По дороге он снова, уже в который раз, попытался представить, как и что станет делать там, на краю света, но у него опять ничего не вышло: ситуация была слишком неопределенная, противник казался недосягаемым и почти нереальным, и Забродов сильно напоминал себе муравья, деловито прикидывающего, с какого конца лучше начинать есть слона — с головы или с хвоста. А слон-то, бедняга, даже не подозревает, что на него положил глаз такой страшный хищник — пасется себе, травку щиплет…
«Ладно, — сказал себе Иларион. — Это мы еще посмотрим, кто слон, а кто муравей. На месте разберемся, как быть и что делать. На месте всегда виднее.»
Сорокин явился к нему домой в двадцать двенадцать. Это было, что называется, в пределах допуска, но за последние двенадцать минут Иларион совсем извелся так, что даже самому сделалось смешно. Он поймал себя на том, что грызет ногти от нетерпения, и очень обрадовался, когда в дверь наконец-то позвонили.
Сорокин был в штатском. Прежде чем войти, он зачем-то оглянулся назад, на пустую лестничную клетку, как будто опасался слежки. Иларион позволил себе мысленно позлорадствовать: полковник впервые шел на должностное преступление, которое задумал не он сам, и чувствовал себя не в своей тарелке. Впрочем, у них с Мещеряковым были прекрасные отношения, так что кто знает, что он там задумывал и чего не задумывал… Забродов был знаком с милицейским полковником Сорокиным не первый год и хорошо знал, что тот далеко не ангел. Бывало, что Сорокин, убедившись в полном бессилии правосудия перед очередным мерзавцем, вершил суд и расправу по собственному усмотрению — увы, не без помощи Забродова. Иларион не мог бы с уверенностью сказать, хорошо это или плохо. С одной стороны, закон следовало уважать хотя бы из принципа; с другой же, как ни крути, уважать закон, который не работает, оказывалось трудновато. Илариону иногда становилось жаль Сорокина, который был представителем закона и на каждом шагу оказывался связанным по рукам и ногам как раз в тот момент, когда от него требовались решительные действия. Именно в таких случаях Сорокин тайно прибегал к помощи Забродова, проявляя порой чудеса изобретательности, чтобы заставить его принять участие в очередном деле. Теперь все получалось наоборот, и это было бы даже забавно, если бы речь шла не о Мещерякове, а о каком-нибудь постороннем человеке.
Сорокин вошел в знакомую комнату, где книги и антикварные безделушки в странной гармонии соседствовали с метательными ножами и армейской чистотой. Рядом с кроватью стояла собранная дорожная сумка и объемистый фотографический кофр, потертый, поцарапанный, с облупившейся краской, служивший своему хозяину не один год. Сорокин никогда не слышал, чтобы Забродов увлекался фотографией, и кофр этот он видел впервые. Впрочем, полковник хорошо владел собой, и брошенный им в сторону кровати озадаченный взгляд был первым и последним.
— Ну? — нетерпеливо произнес Забродов, усадив полковника в кресло.
Прямо напротив кресла на стене висел большой липовый спил. Поверхность его была варварски истыкана ножами, ближе к центру она вообще напоминала решето. Четыре увесистых метательных ножа торчали в спиле так близко друг от друга, что напоминали какой-то диковинный железный цветок с длинными узкими лепестками. Еще один нож лежал поверх стопки книг на столе, прямо под рукой у Сорокина. Полковник, как всегда, испытал почти непреодолимое желание метнуть нож в мишень и, как всегда, сдержался: ему, солидному и уже немолодому человеку, не пристало развлекаться таким несерьезным способом. К тому же он боялся промазать и что-нибудь разбить или испортить. По этим двум и еще многим другим причинам нож бросать он не стал, но ощутил острый укол зависти к Забродову. Забродов же не боялся показаться смешным и несолидным и практически никогда не мазал.
— Чего-то не хватает, — сказал полковник, ослабляя узел галстука и расстегивая верхнюю пуговицу рубашки.
Забродов присел на краешек стола и невесело усмехнулся.
— Двух вещей, — сказал он. — Мещерякова и бутылки.
— О! — сказал Сорокин. — Точно! Смотри-ка, а я не сообразил. Просто чувствую, что вроде бы какой-то некомплект… Ну, это не беда. Мещеряков поправится — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, а бутылку можно раздобыть.
— Фиг тебе, а не бутылку, — сказал Иларион. — Некогда мне с тобой пьянствовать. Я завтра улетаю, дел невпроворот, а он — бутылку…
— И то правда, — согласился полковник. — Ладно, не стану тебя мучить. Есть один субъект…
Он открыл лежавший у него на коленях портфель и извлек из него белую картонную папку с надписью «Надзорное производство». Папка была тощая и имела потертый, сиротливый вид. Иларион открыл ее и первым делом наткнулся на фотографию короткостриженого человека лет тридцати. Лицо у этого типа было широкое и прямоугольное, с коротким носом и тяжелой нижней челюстью. Маленькие бесцветные глаза торчали из глубоких темных глазниц, как два острых камешка из глины, тонкие губы были плотно сжаты, и к ним от крыльев носа тянулись две глубокие жесткие складки. Короткий белый шрам, просвечивавший сквозь жесткий ежик волос над низким лбом, довершал этот портрет.