Наверное, Бог все же присматривал за Соней – он дал ей тяжелую, очень тяжелую беременность, что выяснилось на следующий же день, при утреннем обходе врача отделения акушерства и гинекологии роддома имени Снегирева.
В Снегиревку – так называют этот роддом десятки тысяч родивших и родившихся в Питере – ее отвезли с кровотечением, ночью, по «скорой».
Алексею Юрьевичу пришлось ждать в приемном покое. Нянечка то и дело обращалась к нему «папаша». Папаша!.. И в отделении – на следующий же день он перевел ее в одноместную платную палату – его опять называли «папочка», считая, кто платит, тот и папочка… Головин морщился и производил другие мелкие брезгливые движения лицом, означавшие «я не планировал превращать свою жизнь в мыльную оперу…».
БЕРЕМЕННАЯ ГОЛОВИНА
Сонина палата, направо от поста медсестры, напоминала номер в дорогом отеле, так неожиданно открывавшийся из бедного, выкрашенного синей масляной краской больничного коридора, как будто дверь в ее палату была волшебной дверью в другой мир. В этот синий коридор, в палату с капельницей и простодушными баночками для анализов Соня и переместилась, мгновенно и безоговорочно, из настоящей жизни, жизни в которой была Венеция, неумолкающая страсть, Гусятников переулок… И из предмета раздора двух мужчин, исключительно важного и дорогостоящего предмета, она стала просто «беременная Головина» и словно вздохнула облегченно – теперь с нее наконец-то сняли непосильную ответственность за чужие судьбы.
Диагноз: у «беременной Головиной» была угроза выкидыша, причина угрозы – резус-конфликт. У Князева был положительный резус-фактор, у нее отрицательный, и из-за этого в Сониной крови образовалось такое количество антител, что врачи ахнули и укоризненно посмотрели на Головина – как будто он был в чем-то виноват! Его спросили, не прервать ли беременность, – Алексей Юрьевич неприязненно взглянул на врачей и промолчал. И на предложение сдать кровь на анализ, чтобы врачи могли еще раз убедиться, и посмотреть, и подумать… – тоже промолчал. Но украдкой, в небольшой частной клинике на соседней улице, Головин все же сдал кровь на антитела. Результат анализа – резус положительный…
Алексей Юрьевич регулярно бывал в больнице – лично оплачивал счета, словно не доверяя никому щекотливое дело сохранения Сониной беременности в одноместной палате. На самом деле им, конечно, двигало всего лишь разумное желание избежать слухов и перешептываний, а у Сони Алексей Юрьевич так и не появился – ни разу.
Спустя три дня после того, как Соню увезли по «скорой», ранним утром Князев ворвался в ее палату, по дороге успев поразить воображение встречных медсестер мужественной внешностью и очевидным волнением. «Прямо как в кино!» – перешептывались сестры.
Князев не поцеловал Соню, только нежно провел пальцем по лицу, будто проверяя четкость овала, погладил по голове. Измерил ей температуру, мельком удивившись, какая у нее затейливо нарядная ночная рубашка – в Италии она ни разу не надевала все эти сложносочиненные ночные одежды. Подумал, что в ситцевой больничной рубашке в цветочек с синим штампом на груди Соня была бы трогательно «как все», и это было бы гораздо более волнующим, потому что она не может быть как все. Поговорил с врачами, подружился со средним и младшим медперсоналом. И конечно же пожелал заплатить за Сонино лечение сам.
Так она и лежала, дважды оплаченная, а медперсонал отделения, и врачи, и медсестры, и нянечки, с наслаждением наблюдали за этим мелодраматическим сериалом, который им показывали в рабочее время и совершенно бесплатно. Никто из девочек-медсестер не читал Толстого, но уж кино-то смотрели все, и все знали содержание: Каренин, Анна, Вронский, поезд… Между собой они называли беременную Головину Анной Карениной и сначала говорили: «Как там сегодня наша Анна Каренина?», а потом просто: «Каренину в смотровую» или: «У Карениной белок в моче», словно Сонина фамилия была не Головина, а Каренина.
Соня знала и смеялась, она вообще была с ними милой, беспомощной и смешливой, только изредка, с гримасой нарочитого ужаса, говорила: «Вы, девочки, еще напророчите мне такой страшный финал, под поездом… » Три медсестры заключили между собой пари, как все же сложится Сонина судьба – останется она с этой кислятиной Головиным, с Князевым (они всей душой были за него) или же бросится под электричку?.. Медсестры были не злые, просто любили похихикать и относились к ЧУЖОМУ со здоровым безразличием, как, впрочем, и сама Соня.
Каренин и Вронский с забавным упорством все платили и платили за Соню, и медсестры приносили ей двойную порцию каши, пюре с сосиской и фруктов. Апельсины лежали вокруг нее горой, и бананы, и зеленые искусственные яблоки, и Сонина палата понемногу стала походить на одноместный овощной ларек… И Вронскому, то есть Князеву, пришлось уступить и впредь оформлять свою оплату как пожертвование для отделения акушерства и гинекологии – в отличие от Головина, ему было стыдно играть в детские самолюбивые игры, понимая, что в отделении не хватает одноразовых капельниц и катетеров.
В роскошной одиночке Соня пролежала долго, так долго, что, как Эдмон Дантес, уже потеряла счет дням, да она и рада была потерять. А антитела все никак не хотели понижаться, как будто знали, что им с Соней некуда идти.
Сонино общение с внешним миром было строго регламентировано.
По понедельникам и пятницам приходила Валентина Даниловна, с пирожками, котлетами, бульоном. Чаще приходить она не могла, потому что переехала к Антоше.
…Соня пробовала представить девушку, которая когда-нибудь принесет боль Антоше, – она уже ненавидела ее, угрожающе сжимала кулаки и начинала рычать, совсем как Мурзик, застенчиво, но достаточно злобно – р-р-р… Из этих ее рычаний следовало, что Валентина Даниловна не простила ее за то, что она ушла от ее сына, просто не смогла.
Открывшимся ей теперь видением – а Соня, как ей казалось, теперь видела все так отчетливо, словно внутри у нее был третий глаз, – так вот, она видела растерянность свекрови. Бедная Валентина Даниловна НЕ ЗНАЛА, что ей чувствовать: она была оскорблена, не могла хотеть чужого ей ребенка, не могла больше любить Соню. И не любить не могла и в своей растерянности решила – пусть будет просто бульон, просто пирожки. Круг тем, которые они обсуждали два раза в неделю, был очень широк – Антоша, антитела, пирожки, бульон.
Ну, а медсестры считали свекровь провинившейся невестки не то святой, не то дурочкой.
По вторникам и четвергам приходил Антоша. Соня выслушивала его с нежной рассеянностью. Ей сейчас достаточно было знать, что она всегда будет с ним и что у него все хорошо, а подробности его жизни были перед ней как будто в дымке. Она переспрашивала, уточняла, стараясь, чтобы он не заметил ее рассеянности, и снова переспрашивала, уточняла, задавала нелепые вопросы. Смеялась над собой и тут же пугалась – «не смеши меня, мне нельзя смеяться». Антоша называл ее ласково «дурачок».
Нина Андреевна приходила нечасто, но вела себя неожиданно тактично. Возможно, она впервые пожалела дочь, а может быть, она действительно играла в этой истории роль старого Джемса, которому никогда ничего не рассказывали. Во всяком случае, она предпочитала рассматривать беременность дочери в социально-политическом контексте: высказывала недовольство неуместной роскошью платной палаты в сравнении с условиями для простых людей, не одобряла политику государства в отношении материнства и детства. Клеймила бесстыдное воровство чиновников, а также осуждала эгоистическую идею заводить детей, когда в стране процветает нестабильность и депутаты в Думе плюются друг в друга…