Сага о бедных Гольдманах | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Было бы несправедливым сказать, что Моне в детстве досталось меньше ласки, чем положено от любящих родителей четверых детей. Очевидно, ему просто нужно было родиться единственным ребенком, нужно было ласки больше, чем определила судьба.


– Мама больше любила Нему, – совсем уж обиженно повторял Моня, и Ольга с Лизой гладили его по руке. – Манечка из городка Тихвин с тринадцати лет жила в Ленинграде в няньках в семье инженера... – продолжал он.


...Семья инженера хорошо относилась к безотказной ответственной Мане. Она мечтала выучиться на медсестру, и семнадцатилетнюю девочку с косами «корзиночкой» определили нянечкой в Мариинскую больницу, чтобы осмотрелась и начинала учиться. Из «корзиночки» падала прядь на лицо, правда, не красиво, как у Муры, а небрежно, неряшливо даже.

Выйдя замуж, Маня сохранила свою фамилию, осталась Бедная. «Мне все в больнице сказали, что брать фамилию мужа – буржуазная привычка! – доказывала она. – Все так говорили!» К мнению «людей» Маня была очень чувствительна. А как же еще сориентироваться в городской жизни, когда все поначалу чужое? Люди и подскажут. Она скучала по георгинам в палисаднике, по коринке в саду, на чердаке сундук с книгами, что остались от деда, Маня помнила пыльный сухой запах, хотя книг этих и не открывала никогда. Но от деревни отстала, была уже городской.

Откровенно показывать свою любовь к Моне казалось Мане неприличным, но взгляд ее выдавал: так она своим Моней любовалась, что его сестрам-девушкам даже становилось неловко, будто что-то интимное подсмотрели... Перед Марией Иосифовной и Наумом она робела, а с Мурой стремилась дружить по-свойски, называла ее «Мурка», подмигивала. Мура же дружить и не отказывалась, и не соглашалась, просто не умела.

Моня посмеивался над женой, но осторожно, нежно даже, Маня очень была обидчивая. Если что-то не так, вспыхивала, поджимала губы, резко поворачивалась, так, что обдавало струей воздуха. «Ах так!» – говорила и бросалась рыдать. Маня не очень хотела сразу рожать ребенка, но ей показалось, что Моне завидно, что у Наума есть Дина, а к тому же ей «все сказали», что так уж положено в еврейских семьях, сразу рожать.

Манина мать жила в маленьком деревянном домике с палисадником на заросшей березами и шиповником деревенской улице. Мария Иосифовна тихо не одобрила женитьбу на гойке, считала Маню второсортной невесткой, вот и Наум тайком называл ее «беднейшее крестьянство». Деревенским же родственникам было не до того, чтобы блюсти чистоту крови, скорее всего они вообще не поняли, что зять Моня – еврей.

Зато сестры, Лиля и Циля, Маню сразу приняли, любили ее больше, чем другую невестку, Мурочку-неженку-красавицу. Маленькая унылоносая Лиля всегда наряжалась во что-то невнятное, бесформенное, так умудрялась одеться, чтобы никто не заподозрил, что под всеми ее шалями и балахонами скрывается женщина. Тихая Лиля вся была насмешка над придуманным своим отчеством Львовна, данным ей Давидом в наивном желании переломить ее судьбу. Лиля была старше Мони, следующая за Наумом и Цилей, но еще ни разу не проявила интереса к мужскому полу, пугливо отворачивалась даже от голенького Кости в пеленках. В свои двадцать пять лет она была уже вполне сложившейся старой девой, всегда готовой услужить всем родственникам: пока Маня работала, сидела с Костей, когда разрешали, нянчила Дину. Правда, Дину Наум и Мура позволяли понянчить редко, всегда давали множество строгих указаний. Наум все проверял, сколько съела, во что переодели, и всегда оставался недоволен. Циля пока тоже была одна. Был, правда, один неудачный роман... В семье о нем не говорили, как-то уже высветилось, что сестры суждены друг другу.


– У мамы была брошка очень красивая, цветок с розовым камнем... – Моня улыбнулся. – Она ее иногда прикалывала, по праздникам...


...Мария Иосифовна умерла и незадолго до смерти вложила в руку Науму брошку – замысловато изогнутый золотой цветок с аметистом посередине. Больше у нее ничего и не было. «Тебе всегда доставалось от родителей все самое лучшее», – холодно сказал Моня старшему брату. Моне было так горько, как будто он прыгнул с самого высокого дерева у них в городке, а мама не заметила... И отец тоже не похвалил... Моня припоминал: Немку не наказали, Немке дали, а ему нет... Мать любила Немку больше, теперь это совершенно ясно! Простить брату такую несправедливость было невозможно!.. Только если он сам поймет... И что?..

– Немка опять меня обманул, – сказал он Мане и отвернулся.

Он не знал, почему «опять» и почему «обманул», но это было правдой. Так продолжалось всю жизнь, это точно!

– Брошка... – зашипела Маня, как будто плюнули на утюг. – Наследство!..

Брошку Наум завернул в газету и положил в картонную обувную коробку.

Теперь, встречаясь с кастрюльками в руках в коридоре, братья, не глядя друг на друга, старались посторониться. Лица были разными: в Науме читалась важная уверенность в правильности своего поведения, у Мони – искательность и упрямство одновременно.

Мура носилась по коридору, ласково-небрежно обегая родственников, как велосипед или таз. Ее не тронула эта ссора, поглощенная своей жизнью, она ее почти не заметила.

– Да отдай ты Моне эту брошку, зачем она нам? И Манечка ее станет носить, а я все равно не буду... – как будто думая о своем, легко говорила она Науму и тут же забыла, отвлеклась на Дину: – Диночка! Солнышко, мусенька родная!

Двери между комнатами братьев забили досками и заставили мебелью, вернее, Наум заставил. У него появились бархатный диван «жакоб», красивый резной буфет, у бывшей двери качалась в кресле-качалке маленькая Дина.

Маня объявила родственникам войну. Встречаясь с ними в коридоре или на кухне, сжимала зубы, сводила глаза в одну точку, ни за что не отворачиваясь, яростно полыхала взглядом. Бедная Маня мучилась зря, от мнимого плохого отношения к себе страдала, но, находясь с родственниками в страстной ссоре, даже не представляла, насколько она безразлична Муре... да и Науму...

Брошка была нужна Мане меньше всего на свете, ненависть ее к родственникам проистекала из безоговорочной, какой-то первобытной преданности мужу, его обиженных глаз было достаточно, чтобы страстно возненавидеть кого угодно. Но было еще кое-что. Моню обошли с наследством, это так, но, сказать по правде, с жилплощадью тоже вышло несправедливо! Наум занимал теперь сорокаметровую комнату, а они остались в двенадцати метрах. Теперь при словах «жилплощадь» и «метры» Маня заходилась от злобы и подбиралась, как голодный волк, только что зубами не щелкала. Важно было, что скажут люди. Поэтому она жаловалась соседям, шептала многозначительно «эти евреи», в жаркой злобе запамятовав, что ее муж тоже еврей. Побрызгивая слюной и убегая глазами наверх и вбок, она повторяла на кухне, что их-то с Моней всего лишили, они не умеют за себя постоять, а вот Немка с Муркой шикуют! Соседи, охотно объединившись с ней, вершили свой русский суд между двумя еврейскими братьями, поддерживали ее, кивали согласно: «Евреи-то эти всегда нас, русских, обманут». Когда у Мани с Наумом доходило дело до открытых перепалок, она убежденно доказывала ему: «Все говорят, что вы с Муркой...» – и так далее.