Хлебородов усмехнулся. Во время скандалов жена любила повторять, что в доме нечего есть. “И то верно, – подумал он, – совсем исхудала баба. Шмотки носит пятьдесят четвертого размера, и те уже не сходятся, трещат”.
Он представил было широкую, как шкаф, покрытую плотными складками жира спину жены, ее тумбообразные ноги и микроскопический затылок с жидкими прядями крашеных волос, но тут последний фонарь остался позади, и он вступил в полосу абсолютной тьмы, в которой светились лишь окна квартир да их отражения в лужах. Это был самый неприятный отрезок пути. Федор Артемьевич всегда старался миновать его поскорее, и всегда это у него не получалось, потому что невозможно быстро идти в кромешной темноте, не видя ни дороги под ногами, ни самих ног.
Хлебородов негромко выругался. Он уже сто раз клялся себе, что будет ходить только по освещенной улице, но всегда, задумавшись, сворачивал в эти проходные дворы, потому что так путь становился короче на целых двести метров. Дав себе очередную клятву, Федор Артемьевич храбро зашлепал вперед, время от времени попадая ногами в лужи и спотыкаясь о какие-то камни, которых днем здесь никогда не было видно.
– Солярку ему, – сердито проворчал он, в очередной раз ступив в лужу и зачерпнув ботинком полведра ледяной воды.
Тут ему показалось, что навстречу кто-то идет, и он поспешно сунул руку в карман, мертвой хваткой вцепившись в рукоятку ножа. Некоторые, в том числе и его жена, утверждали, что Хлебородов трусоват, сам же Федор Артемьевич полагал себя человеком благоразумным и осторожным, как это подобает настоящему водителю большегрузного автомобиля. Сейчас благоразумие подсказывало ему, что умнее всего будет обойти этого встречного десятой дорогой, но где находится эта десятая дорога, понять было невозможно: вокруг стояла непроглядная темень, и в темени горели окна, почему-то совсем не освещавшие грязную бугристую землю. Хлебородов совсем затосковал и приготовился задать стрекача, наплевав на приличия и чувство собственного достоинства, но тут в отсветах чьего-то кухонного окна блеснула кокарда, мигнули и скрылись в темноте звездочки на погоне, вспыхнул фонарик, и властный голос приказал Федору Артемьевичу предъявить документы.
Со смешанным чувством облегчения и нового испуга, вызванного на сей раз боязнью неприятностей, которыми обычно чревата встреча с сотрудником милиции, Федор Артемьевич полез в карман и, подслеповато щурясь и прикрываясь свободной рукой от режущего света мощного фонаря, протянул паспорт и водительское удостоверение туда, откуда бил нестерпимо яркий луч. Документы были бесцеремонно выдернуты у него из пальцев, луч фонарика убрался с его лица, переместившись на фотографию в паспорте, и Федор Артемьевич с облегчением протер заслезившиеся глаза.
– Хлебородов? – спросил милиционер. – Отлично. Что в карманах?
– Чего? – растерялся Федор Артемьевич. – Ты чего, командир? Думаешь, тебе все можно? Кто это тебе такое право дал – у рабочего человека по карманам шарить?
– А вот я возьму тебя сейчас, – пообещал милиционер, – и отведу в отделение. Ты же пьяный, дядя. Там к тебе не только в карманы, а и в задний проход залезут, и ты еще благодарить будешь, лишь бы домой отпустили. Ну, так как? Покажешь, что в карманах, или будем оформлять тебя, как террориста? Рожа у тебя небритая, как у настоящего чечена.
Хлебородов со вздохом полез в карман и с неохотой протянул милиционеру свой нож. Надежда успеть пропустить перед сном еще стаканчик-другой улетучивалась буквально на глазах.
– О, – сказал милиционер, вертя нож в пальцах, – холодное оружие. Это же самый настоящий выкидняк! Ты что, блатной?
– Да какой блатной, – с досадой сказал Хлебородов. – Водителем я в грузовом автопарке. Без ножа в дороге нельзя. Если вдруг патрубок прохудится – что же мне, зубами его грызть? И потом, хлеб порезать надо, колбаску там, лучок…
– Бутылочку открыть, – в тон ему подхватил милиционер. – А потом машины бьются, люди гибнут, как на войне, – старики, женщины, детишки…
Он все вертел в пальцах нож. Внезапно раздался щелчок, и выпрыгнуло лезвие – двенадцать сантиметров остро отточенной, тусклой от долгого употребления стали. В следующее мгновение рука милиционера метнулась вперед, и одновременно его фонарик погас. Хлебородов почувствовал, что холодная сталь, легко расслаивая дряблые мышцы, входит в его живот – раз, и еще раз, и еще…
– За что?.. – удивленно прохрипел он, опускаясь на колени, – Да ни за что, – ответил милиционер. – Просто не повезло.
Он широко взмахнул рукой. Лезвие вспороло гортань Хлебородова, издав неприятный чмокающий звук. Милиционер отскочил на шаг, чтобы его не окатило кровью, и брезгливо отбросил в сторону сначала нож, а потом и документы.
Повернувшись к убитому спиной, он торопливо направился прочь. Свернув за угол, милиционер остановился, снял с головы фуражку, стащил с себя форменную куртку, скатал все это в тугой узел и затолкал в спортивную сумку, которая висела у него на плече. Через пять минут он вышел на освещенную улицу в двух десятках шагов от станции метро и сел в поджидавший его джип.
– Куда поедем, капитан? – спросил водитель. Капитан немного помедлил с ответом, играя желваками на высоких, словно вырубленных из темного камня скулах, пощурился на рекламу телевизоров “самсунг”, сверкавшую на крыше соседнего здания, сунул в рот сигарету, чиркнул зажигалкой и коротко обронил:
– Домой.
Джип мягко тронулся с места и через несколько секунд растворился в сверкающем огнями потоке транспорта, катившемся к центру.
Майор Губанов знал, что говорит, когда советовал прапорщику Николаю не беспокоиться по поводу водителя самосвала.
Губанов взял со специальной подставки четвертушку толстого березового полена и, присев на корточки перед закопченной кирпичной пастью пышущего жаром камина, сунул полено в огонь. Полено легло кривовато, и Алексей подправил его кочергой. Огонь взорвался снопом искр, которые стремительно вылетели в гудящую трубу. Тяга была отменной, тем более, что циклон отступил, и в данный момент на улице было градусов десять. Все еще сидя на корточках, Губанов сделал последнюю длинную затяжку и бросил окурок в огонь.
– Хорошо, когда зима похожа на зиму, – сказал губернатор.
– Хорошо, – согласился Губанов, легко вставая с корточек и возвращаясь к столу. – Только я больше люблю лето.
Он снова уселся в еще не успевшее остыть удобное кресло с высокой спинкой. Кресло было чертовски уютное, и вообще все было отлично: и это кресло, и придвинутый к самому огню легкий столик со стеклянной крышкой, и оранжевые блики огня в хрустальных стаканах с янтарной жидкостью, и тонкой работы костяные шахматы, уже расставленные по доске и готовые к началу баталии. Даже сидевший напротив уже начавший грузнеть человек с обрюзгшим жестким лицом и холодными непроницаемыми глазами сейчас казался майору симпатичным.
– Лето? – Губернатор подвигал густыми седеющими бровями. Ближе к старости брови у него сделались кустистыми, лохматыми, как у блаженной памяти генсека, и Иван Алексеевич раз в месяц прибегал к услугам парикмахера, чтобы привести их в порядок. Раньше брови ему стригла дочь, но теперь об этом нечего было и думать: Ирина совсем сошла с нарезки и могла, чего доброго, выколоть папашке глаза ножницами. – Лето… – задумчиво повторил он. – Ах, лето красное, любил бы я тебя, когда б не пыль, не комары да мухи…