Кто-то другой, не женщина, торопливо разрезает его свитер. Лезвия ножниц скользят по руке – неприятно, будто уж. Он пытается помешать снять с себя одежду, но женщина с лучиками морщинок возле глаз вновь говорит ему что-то доброе и мимолетными, почти незаметными касаниями кончиков пальцев быстро проходится по его оголенному плечу, груди, боку. Не понимая, что происходит, он пытается сесть, но движение вдруг причиняет такую боль, что сознание разлетается на мелкие осколки, будто упавший на кафельный пол бокал.
Между последней вспышкой и следующей, вероятно, проходит большой промежуток времени, потому что обстановка уже иная. Он открывает глаза, и взгляд упирается в белое полотно с зигзагами в уголке и темными пятнами. Он не сразу понимает, что полотно это – потолок, а зигзаги и пятна – трещины и куски обвалившейся побелки. Но по этому растрескавшемуся неряшливому потолку догадывается, что находится в каком-то казенном помещении.
До его слуха долетают чьи-то голоса, которые сливаются в неразличимый гул. И этот гул вызывает в памяти другую счастливую ассоциацию из детства – пасеку их соседа, дяди Миши. В один из летних дней, желтых и растопленных от жары, как масло, дядя Миша взял их с сестрой на пасеку. Путь туда уже был целым приключением, потому что ехали втроем на старом мотоцикле с люлькой по ухабистой дороге. Мотоцикл подпрыгивал на кочках, сестра испуганно ойкала, но при этом смеялась, чтобы скрыть свой страх. Ему же, наоборот, нравилось подпрыгивать за спиной у дяди Миши на кожаном сиденье. «Смотри, не вылети из седла!» – не оглядываясь, предупреждал сосед. Он в ответ кричал, что этого не случится, и крепче хватался за ремень его брюк. Мотоцикл опять подбрасывало на какой-нибудь кочке, сестра в люльке опять ойкала, и все смеялись. Из воспоминаний о пасеке в памяти уцелели лишь два момента – пчелиный гул и овальный ломоть деревенского хлеба, который дядя Миша густо намазал янтарным медом. Вкус этого меда бережно хранился в памяти до сих пор. Сколько раз за свою жизнь он ни покупал мед, никогда больше не ел такого вкусного, как у дяди Миши.
Тот день на пасеке ему вспоминался смутно, но хорошо запомнилось, с чего началась их с соседом дружба. Стыдно сказать, с воровства черешни. У дяди Миши не только был самый вкусный на свете мед, но и черешня в его саду росла самая крупная, сочная и сладкая в городе. Однажды они с сестрой влезли в соседский сад. Сестра стояла внизу под деревом, натянув руками подол светло-голубого платья, подобно пожарному тенту, а он горстями торопливо сбрасывал в него сорванную черешню. Некоторые ягоды впопыхах давил, и они оставляли на светлом ситце платья темные следы. Но ни Ингу, ни Вадима не беспокоило испорченное платье и то, что бабушка потом будет ругать обоих. Их рты уже наполнялись слюной в предвкушении сладкого черешневого вкуса. Он, хоть ему и хотелось сунуть украдкой в рот ягоду, не делал этого – ожидал, что черешню они будут пробовать с сестрой. Она тоже по молчаливому соглашению не съела ни одной сброшенной им ягодки, терпеливо ждала, когда брат слезет с дерева, чтобы отведать лакомство вместе. Их проказа, может, и прошла бы незаметно, если бы он, слезая с дерева, не ухватился за сухую ветку и не полетел вниз. Упал он удачно, даже не ушибся. Но при падении сучком рассек бровь (бабушка потом долго причитала, что ему очень повезло, ведь ветка могла бы и в глаз попасть). Пустячная рана, но кровоточила, помнится, очень сильно. Его залитое кровью лицо напугало сестру до крика. В сад выскочил хозяин дядя Миша, быстро и правильно оценил обстановку, посадил незадачливого воришку в люльку мотоцикла и повез в травмпункт. Бровь зашили быстро и не больно. На память о том случае остался небольшой, почти незаметный шрам. А дядя Миша простил им шалость. Только сказал, что, если им опять захочется черешни, пусть они придут и попросят, он всегда даст им столько, сколько им захочется. Так и они будут целы, и ветки дерева. С дядей Мишей они потом водили дружбу до самого отъезда.
Дядя Миша… Ушел он уже, как и бабушка, дом его продали, как и они с сестрой продали дом бабушки…
…Кто-то подходит к нему, что-то спрашивает, не дождавшись ответа, переспрашивает. Он хочет сказать, что не расслышал вопроса, разжимает спекшиеся губы, но вместо слов с них срывается стон.
Он опять летит в темноту. И на мгновение ему кажется, что из темноты ему протягивает руку дядя Миша. «Не бойся, парень! – ободряюще улыбается сосед. – Здесь хорошо! Не страшно. Оставайся. У меня для тебя припасен мед». Он собирается сказать, что задерживаться не может, потому что куда-то торопился. Кто-то где-то его ждет… Ах да, жена. Любимая жена, с которой накануне он глупо поссорился, которую очень расстроил и обидел, и вот спешил к ней, чтобы попросить прощения и остаться. Он собирается обо всем этом рассказать дяде Мише, но вместо этого хватается за руку соседа, которая почему-то выскальзывает из его ладони. И вот он вновь выныривает на поверхность сознания. Видит каких-то незнакомых людей, окружающих его. Изображения расплываются, так, будто он смотрел на улицу сквозь мокрое от дождевых капель стекло. От группы людей отделяется один мужчина в зеленой робе и шапочке, чем-то похожий на дядю Мишу, и наклоняется к нему. «Держись, парень! Немного починим тебя, и будешь как новенький!» Он не отвечает, лишь щурится от яркого света, бьющего с потолка.
Его опять трогают. На этот раз ощупывают ногу, приподнимают ее и медленно поворачивают – очень аккуратно, бережно, но тем не менее больно. «Терпи, парень, терпи», – приговаривает кто-то голосом дяди Миши. Но выносить боль он больше не может и вновь тонет в спасительной темноте…
– …Лиза, Лиза, девочка моя! Что с тобой? – Кто-то настойчиво тормошил ее. Лиза открыла глаза и увидела бледное встревоженное лицо тети Таи. – Лизочка, тебе плохо? Больно? Ты так кричала! – продолжала с беспокойством расспрашивать ее тетя Тая.
Девочка, не отвечая на вопросы, рывком села и, обхватив себя руками, поежилась, будто от озноба.
– Тебе холодно? Ты не заболела? – На ее лоб тут же легла прохладная ладонь. – Нет, температуры вроде нет. Но, боже мой, ты вся мокрая! Алла, принеси что-нибудь из Лизиной одежды. Нужно переодеть ее в сухое, иначе она простудится.
Последняя фраза уже предназначалась молодой женщине, испуганно выглядывающей из-за плеча тети Таи, – хозяйке квартиры, у которой они остановились на время питерских каникул. Алла Лизе не понравилась с первого взгляда, хоть и была красива, как кукла Барби, – с фарфоровой кожей, небесными глазами и длинными и густыми ресницами. У тети Аллы еще были длинные ногти, заточенные в хищные пики. И Лизе, когда она смотрела на ухоженные руки Аллы (хозяйка попросила называть себя только по имени, без добавления «тетя»), становилось не по себе. Ей чудилось, что таким ногтем-пикой можно проткнуть человека. Ну, конечно, не насквозь, но до крови – точно. Может быть, из-за этих ногтей, окрашенных к тому же в красный, может быть, еще по какой-то неведомой причине, но руки Аллы казались Лизе неласковыми. То ли дело были руки у мамы – с мягкой нежной кожей, пахнущей кремом, с тонкими артистичными пальчиками и коротко стриженными круглыми ноготками. Руки у мамы были очень ласковые – от одного их прикосновения к волосам девочка успокаивалась, расслаблялась и впадала в дрему. У Инги руки тоже ласковые, добрые, хоть она, в отличие от мамы, носит маникюр. Но, конечно, не такой хищно-острый, как у Аллы. Ногти Инги были аккуратной квадратной формы, недлинные, кончики выступающих за край подушечек пальцев покрыты белым лаком, а сам ноготь – прозрачным. Недавно девочка узнала, что такой маникюр называется «французским», и сама пыталась его сделать себе, покрасив кончики своих ноготков белой замазкой.