Цели были определены, задачи поставлены и теперь их оставалось только воплотить в жизнь, вернее, в смерть. Полковник Браун был умен, он рассчитал все абсолютно точно. Какой же русский не придет на похороны своего учителя?
* * *
Уже с утра в большой квартире академика Лебедева все было готово к встрече съемочной группы из Англии. Но опаздывают не только русские кинематографисты – это клеймо всех тех, кто непосредственно связан с кино. Даже славящиеся своей пунктуальностью англичане опоздали почти на час. Но в отличие от наших, которые появляются как Бог на душу положит, англичане сочли нужным позвонить и предупредить, что задерживаются в аэропорту с таможенным оформлением аппаратуры. Они были учтивы и безукоризненно вежливы. Сам продюсер не приехал – слишком много у него было дел, связанных с новым проектом.
За это время у него состоялся еще один телефонный разговор с академиком, в котором были обсуждены и уточнены детали предстоящей съемки.
Буквально за несколько минут до появления съемочной группы Надежда Алексеевна вместе с Верой уговорили строптивого академика надеть выходной костюм и повязать галстук.
– Да зачем он мне нужен? Люди же не на костюм смотреть приехали, а меня слушать. Ведь всегда я хожу в другом, – спорил с женой и дочерью Иван Николаевич. – Вот когда умру, тогда и оденете меня в тот костюм, который вам по вкусу, – невесело пошутил академик, – а пока я жив, буду ходить у себя дома в том, в чем нравится. И неважно, снимают меня в это время или нет.
Но жена и дочь стояли на своем.
– Это же мне будет стыдно, – говорила Надежда Алексеевна, – будто я за тобой не слежу. Ходишь в каком-то отрепье, будто бомж с вокзала.
Иван Николаевич расхохотался:
– Ладно, ладно, уговорили. Но я обязательно скажу, что это женщины заставили меня надеть костюм, поэтому я и выгляжу по-дурацки.
Но костюм на худощавом академике смотрелся великолепно. Что-что, а одежду он, как потомственный интеллигент, носить умел.
Наконец костюм был надет, галстук с помощью жены завязан. Вера обошла вокруг отца, придирчиво осматривая его, и не удержавшись, воскликнула:
– Ну, папа, ты…
– Что я?
– Выглядишь замечательно!
– Я всегда выгляжу хорошо, – отшутился академик и вдруг хлопнул себя по лбу. – Я же хотел в мантии и в шапочке предстать перед съемочной группой! Как-никак – почетный член Британской академии, почему я вдруг, как какой-то директор завода, должен показываться в пиджаке и галстуке?
Но доспорить Иван Николаевич не успел. В дверь позвонили.
– Все, хватит дискуссии разводить. Еще не хватало при чужих людях выяснять отношения, причем по такому глупому поводу, – быстро проговорила Надежда Алексеевна и бросилась открывать.
Дочь увидела на письменном столе отца его любимый стакан с серебряной ложечкой, с серебряным подстаканником и всплеснула руками:
– Папа! Папа!
– Что с тобой, дочка, ты что, англичан стесняешься? Они такие же люди, как мы, только наглее, не стесняйся и ты.
– Я и не стесняюсь. Но серебро не почищено! Давай куда-нибудь спрячем.
Но Иван Николаевич взял стакан в руки:
– Никуда его не прячь, хватит с них и костюма.
Стакан будет стоять рядом со мной. Я его люблю, я из этого стакана пью чай всю свою жизнь. И мой отец из него пил. Так что, Вера, этот предмет будет находиться рядом, пусть останется для истории.
– Папа, его уже фотографировали…
В большой прихожей послышалась ломаная русская речь, но тут же она сменилась английской. Надежда Алексеевна по-английски читала и говорила еще более бегло, чем Иван Николаевич, хотя словарный запас у нее был беднее.
Академик улыбнулся:
– Слышишь, Вера, как мама старается? Учись.
– Я тоже могу, – улыбнулась Вера.
– Сейчас посмотрим.
Появились англичане. После непродолжительного подготовительного разговора стали выбирать место съемки. Остановились на кабинете: ведь здесь все говорило о том, какое место в науке занимает академик Лебедев – и фотографии под стеклом, и корешки книг, и портрет Вавилова. На несколько секунд вспыхнул ослепительный свет юпитеров, и просторный кабинет от большого количества людей и от яркого света показался Ивану Николаевичу каким-то маленьким и тесным.
– Ну что, может, приступим? – сказал он, поудобнее устраиваясь в кресле.
Ассистентка режиссера только что закончила пудрить лоб и нос лысоватому журналисту, который должен был появиться в кадре всего на несколько секунд, чтобы представить собеседника и подвести итог интервью.
– Я мог бы говорить и дальше по-английски, но принципиально хочу дать интервью по-русски, – предупредил Лебедев. – Ведь я русский ученый и русский человек.
– Как вам будет угодно, – согласился режиссер-англичанин. – Говорите на том языке, на котором вам удобнее. Мы и так очень рады, что вы согласились дать развернутое интервью. Как вы предпочитаете – будете отвечать на вопросы, которые вам были переданы, или попробуем провести свободную беседу?
– Мне все равно. Фильм же ваш, а уж говорить за .свои восемьдесят четыре года я научился. Одна беда, боюсь, что говорю слишком пространно, но извините уж, как получается.
Вновь вспыхнул свет, зажегся огонек на камере, установленной на штативе. В кабинете стало очень тихо, словно здесь и не было дюжины людей. Режиссер кивнул, давая знак, что можно начинать беседу.
Естественно, англичан интересовал сорок восьмой год, сессия ВАСХНИЛ, злополучный доклад Лысенко, после которого был поставлен жирный крест на советской генетике и многие известные ученые оказались за решеткой. Отвечал академик Лебедев не очень охотно, хотя почувствовали это лишь те, кто находился в кабинете, сравнивая его разговоры до начала съемок с тем, что говорил он сейчас. Но тем не менее высказывался он откровенно, так, как может говорить излечившийся больной о перенесенных недугах. Он даже не скрывал мелких деталей, не делал тайны из покаянных писем, в которых ученые отказывались от своих взглядов, но был при этом тактичен – никого нельзя было, исходя из его слов, обвинить ни в трусости, ни в предательстве. Он называл фамилии тех, кто способствовал разгрому советской генетики, однако никого из названных в живых уже не было. Журналисту лишь изредка удавалось вставить пару слов.
Вскоре академик перестал замечать нацеленный на него объектив камеры и ослепительно яркий свет. Он говорил так, словно выступал перед студентами, которые внимательно его слушают, зная, что лекция уже никогда не повторится. На старого академика снизошло вдохновение. Сам того не замечая, он говорил то по-русски, то, после короткого вопроса, заданного журналистом, перескакивал на английский. Происходило это на удивление органично: даже режиссер сообразил, что язык сменился, только после пяти минут монолога академика Лебедева. Об очень сложных и пространных материях Иван Николаевич говорил настолько просто, что суть их понимал даже осветитель, присевший в уголке на стуле.