Конечно, это грязная работа, как же иначе? Это Геракл вычистил авгиевы конюшни, не запачкавшись, так в наше время его за это «зеленые» вверх ногами повесили бы, и правильно бы, между прочим, сделали. Умник какой выискался – экологию этим самым засорять… Тогда, между прочим, люди прямо из речек воду брали. И пили.
Да, – говорил Илларион, – я валяю дурака.
Совсем чуть-чуть. Зато вы улыбаетесь. Тоже чуть-чуть, но это лучше, чем совсем ничего.
Знаете, какой это был человек? Это вам не Геракл, который вот именно валял дурака, а о его так называемых подвигах все трубят вот уже не первый десяток веков. А вот пусть бы ваш Геракл попробовал, как Глеб, молча… Вы знаете, какие вещи он проделывал в одиночку, каких спасал людей, какие срывал планы? И не просите, все равно не скажу. Во-первых, потому, что не имею права, во-вторых, потому, что вы мне просто не поверите, а в-третьих, потому, что сам почти ничего не знаю, догадываюсь только… Да, и я тоже. Теперь, после некоторых.., гм.., событий, вообще не осталось никого, кто хоть что-нибудь знает про него наверняка… Вообще, людей, которые знают, что жил на свете такой Глеб Сиверов, можно пересчитать по пальцам одной руки.
Не надо плакать. Да, вот именно – один. Всегда один.
Он был хорошим человеком, и он в конце концов не выдержал. Ему просто нужно было остановиться и передохнуть, но тут появился этот мерзавец с автоматом… Простите, мне не нужно было об этом говорить… Он просто не выдержал. Железо тоже ломается. Он сломался, и его убили. Хотите знать, кто это сделал? Правильно, зачем это вам… Уверяю вас, этому человеку сейчас очень несладко. Очень.
И ничего не бойтесь, говорил он. Пока я жив, они вас пальцем не посмеют тронуть. Почему? Да потому что я, как Глеб. Нет, не в смысле разных подвигов, а в смысле общего развития… Начальной военной подготовки, так сказать.
Да нет, просто пенсионер. И не надо ничего выдумывать. Нет. Да не хочу я вашего чая, и борща я" вашего не хочу. Простите, но я ни разу в жизни не встречал архитектора, который умел бы прилично готовить. У них у всех отбивные с десятикратным запасом прочности. А если серьезно, то вон в том киоске продают довольно приличные чебуреки. Вы любите чебуреки? Я просто обожаю.
И потом, на улице солнышко, птички поют и вообще все гораздо лучше видно… Что видно? Да все.
Все на свете.
«Лендровер»? Да, мой. А как вы догадались? Похож? На меня похож? Ах, я на него… Надо бы побриться, что ли. Да. Всего хорошего. До завтра."
А дома была боль. Даже здесь, в необжитой еще квартире, ее было столько, что трудно было дышать, и она проклинала Иллариона с его разговорами и ненавидела себя за это. Он был прав, осколок необходимо удалить, иначе – смерть. Вот только до чего же это больно. Однажды ночью – это было позавчера – она проснулась от выстрелов. Она долго пыталась убедить себя в том, что это стрелял чей-то неисправный глушитель или, на худой конец, собачники отстреливали бродячих животных. Все это были отговорки, она-то знала, что произошло, но не могла решиться спуститься во двор до тех пор, пока не приехали милиция и «скорая помощь». Они явились только под утро, и необходимость спускаться отпала сама собой. Выглянув из окна второго этажа, в сером утреннем свете она увидела, как укладывают в блестящий черный мешок тело какого-то незнакомого мужчины. Рядом стоял милицейский капитан, озабоченно вертя в руках большой черный пистолет – не такой, какие носят милиционеры, с длинным тонким стволом и с барабаном, как в старых фильмах про Гражданскую войну.
Через час позвонил Илларион (она чуть не разревелась от облегчения) и сказал, что в течение примерно недели приходить не сможет. «Глупейшая история, – сказал он. – Поскользнулся в ванной и вывихнул лодыжку. Просто ужас, до чего я неловкий.» Тогда она все-таки разревелась, как белуга, прямо в трубку, и Илларион сказал, что в жизни не слышал ничего отвратительнее, чем архитекторские рыдания. Еще он сказал, что, пока его не будет, за ее домом присмотрят двое, как он выразился, «хороших ребят». Она выглянула в окно и увидела машину, в которой сидели «хорошие ребята» – каждый размером с трехстворчатый шкаф. Поодаль, полускрытый какими-то кустами, стоял «Лендровер»
Иллариона. Пустой.
А боль все не проходила, и она чувствовала, что еще немного – и эта боль убьет ее вернее всякой пули. Отпусти, просила она Глеба бессонными ночами, отпусти. Зачем ты держишь? Мертвые не должны так крепко держать живых. Я оттолкнула тебя, я послала тебя на смерть, но я не знала, я не хотела этого!
Она думала порой, что сходит с ума, ей казалось, что Глеб жив, что вот сейчас, в эту самую минуту, он бродит по тротуару вокруг дома в Беринговом проезде, не решаясь войти, смотрит на ее окна и не знает, что ее там больше нет. Это было ужасно, но смерть Анечки причиняла ей меньше страданий – может быть, потому, что ее она не успела оттолкнуть, и последнее, что они могли вспомнить о ней там, на той стороне, была ее любовь.
А Глеба она прогнала. Прогнала в тот момент, когда ему было едва ли не тяжелее, чем ей.
Она давно уже плохо спала, а теперь, когда Иллариона сменили «хорошие ребята», перестала спать вообще. Наяву ее мучили видения, даже днем, на работе.
Если это было не нервное расстройство, то наверняка что-то неотличимое от него по своим проявлениям, и в конце концов секретарша шефа, чернявая вертихвостка Шурочка, не выдержав, сказала ей:
– Послушай, Ирина (она со всеми была на «ты», эта девчоночка, представлявшая собой одну из последних модификаций Эллочки-людоедки), так, в конце концов, нельзя. Я тут специально ободрала со столба афишку.., вот смотри: лечение нервных расстройств, энуреза.., гм, ну, это ладно… табакокурения.., так.., путь к истине.., ну, это мы и без вас найдем, сами с усами.., спири…спи…ритические сеансы, общение с душами умерших…
– Шурочка, – сказал шеф, – ну как тебе не стыдно?
– Дай сюда, – сказала Ирина и почти вырвала выцветшую от дождя и солнца листовку из рук секретарши.
С листовки на нее глянуло угрюмое, почти монголоидное лицо с горящими глазами, мрачно смотревшими сквозь спутанные пряди падавших на лицо жестких прямых волос. Она прочла адрес: какое-то Крапивино. Скомкав, швырнула листовку в корзину для бумаг.
– Очередной Кашпировский, – сухим ломким голосом сказала она.
– Ну не знаю, – сказала Шурочка. – На вашем месте, по-моему, выбирать не приходится.
– Шурочка, – ласково сказал шеф, – зайди ко мне в кабинет, дитя мое.
«Дитя» вышло из кабинета со следами слез и соплей на побледневшей мордахе, и Ирине в придачу ко всему пришлось ее утешать…
По дороге домой она словно прозрела. Скуластое лицо под спутанной гривой смоляных волос смотрело, казалось, с каждого столба, с каждой доски объявлений, с каждого угла, обещая покой и утешение, суля возможность поговорить с умершими и сказать им то, что не было договорено при жизни. «Что можно сказать умершему? – думала Ирина, бредя в сторону метро. – Что, кроме банального „прости“? Но разве этого мало? Если бы, – думала она, – если бы я могла сказать ему это, только это, я, наверное, смогла бы жить дальше. Пусть даже меня обманут, лишь бы обман был похож на правду. Я поверю, мне больше ничего не остается как поверить, потому что я больше не могу так жить… Почему? Почему они умерли, а я осталась здесь? За что? Пусть он ответит, и тогда я смогу жить.»