Из всего, в чем он безропотно ей покорялся, — это, судя по всему, оказалось для него самым трудным. Всякий раз она чувствовала, как под ее прикосновениями все его тело начинает дрожать от отвращения, и он потом требовал от нее, отворачивая голову к стенке:
— Уйди!
Ей же — она сама себе удивлялась — все это ничуть не было неприятно, не говоря уже о том, чтобы противно. Несмотря на свою брезгливость, из-за которой ей еще в детстве перепадало от матери по затылку, когда она, как только пошла в школу, отказалась есть вместе со всеми из общей миски.
Почему же ей могло быть неприятно или даже противно, если кожа у лейтенанта была чистая и такая тонкая, что сквозь нее проступали голубые жилки. Нигде не порченная. И все тело, несмотря на жар, иссушающий его, не какое-нибудь дряблое, а как тягое тесто. Ей только страшно жаль было, пусть и невольно, причинять ему боль, отдирая бинты, которые никак не хотели отставать от ран, хотя она и отмачивала их марганцовкой. Но так ни разу и не услышала она, чтобы он застонал или заругался. Только зернами пота покрывался лоб, и он прикрывал глаза, плотно прикусив губу. Сразу же после того он засыпал, по обыкновению, отвернув к стенке голову. Стружка рыжеватых волос, прилипшая к его лбу, светилась в темной яме. Она неслышно вытирала ему лицо и шею платочком. Ей приходилось и расчесывать его, пока он не стал сам поднимать руки.
Тогда он решительно стал отказываться и от всех других ее услуг. То, отобрав у нее чайную ложечку, с которой она поила его бульоном, то перехватив своими пальцами ее руку с кружкой молока, а вскоре лишив ее и обязанностей регулярно обтирать его полотенцем, смоченным разбавленным водой виноградным спиртом. Хотя она и опасалась, как бы у него не появились пролежни, потому что ему еще трудно было всюду дотянуться руками. Но он настоял.
И только сбрить, лежа на спине, свою рыжеватую бороду, которой он успел обрасти за это время, ему так и не удалось опасной бритвой, да и темно было в яме. В конце концов он бросил свои попытки, присовокупив:
— С такой бородой в дороге еще лучше будет.
А когда она, не сразу поняв, переспросила:
— В какой дороге?
Он ответил на ее вопрос своим вопросом:
— Что ж, по-твоему, мне и зимовать придется в твоей яме?
Об этом она до сих пор не думала и не нашлась, что ему ответить, хотя ей и показалось, что он мог бы не говорить этих слов: «в твоей яме».
Но ведь и не обижаться же ей было на него, без того обиженного. Обреченного, вдали от своих товарищей, как волк, прятаться в этой темной и душной яме. На своей же земле.
Из-за денщика, не оставляющего ее в покое, у нее совсем не оставалось времени для разговоров с лейтенантом, и она могла позволить, себе лишь обмениваться с ним короткими словами, когда наскоро перебинтовывала и кормила его. Она едва успевала на его вопросы отвечать:
— Ты своими глазами видела, когда они через Дон переплывали?
— Сама?
— Сама.
— И не накрыли их?
— Не должны бы накрыть, потому что с утра был туман.
— Но все-таки немцы заметили их?
— Когда они уже должны были к берегу подплывать.
— С лошадьми?
— С лошадьми.
— А кто же, по-твоему, мог на пароме трос перерубить?
— Из наших хуторских никто не мог. Я тут всех знаю.
Ей и самой хотелось кое о чем расспросить его, но он не давал слова вставить.
— Откуда ты знаешь, что офицер этот из докторов?
— От денщика.
Ложечка с бульоном лишь чуть-чуть вздрагивала у нее в руке, но он тут же осведомлялся:
— Ты что?
— Ты бы меньше разговаривал, а больше ел, — с досадой выговаривала она ему.
— Я уже наелся. С твоего бульона у меня скоро тут горло жиром заплывет. — И тут же продолжал свой допрос: — Разве он по-русски знает?
— Не очень, но понять можно.
— И что же он еще говорил?
— Это он только когда налакается пьяный, а так все больше молчком, — отвечала она, сосредоточенно обматывая бинтом ему грудь, пробитую осколком.
— Еще не хватало тебе его вином поить.
— Вчера он говорил, что скоро они должны Сталинград взять.
— Ну, этот орешек им не по зубам.
И после этого он надолго замолкал, отвернув голову к глиняной стенке ямы.
Вскоре уже она не смогла запретить ему вылезать из ямы, и, не считая ночи, он теперь все время проводил наверху, лежа на животе в дерезе и внимательно рассматривая в свой бинокль правый и левый берега Дона. Как-то и ей он дал глянуть в бинокль. От неожиданности она чуть не вскрикнула, вдруг увидев прямо перед собой проросшие сквозь белопесчаный откос красноватые корни левобережных тополей и верб, пьющих воду из Дона. А внизу, под стенкой яра, с такой сумасшедшей силой бурлила вода, что нельзя было смотреть, и она поспешила вернуть ему бинокль.
Как-то застала она его за тем, что он аккуратно раскладывал на припеке по краешку ямы огрызки хлеба.
— Это ты к чему?
Он усмехнулся:
— Сухари никогда не могут помешать.
Испугавшись, что он отрывает хлеб от себя, она предложила:
— Теперь я тебе буду больше хлеба приносить.
Он успокоил ее:
— У меня все равно остается. И вообще не положено разъедаться через край, чтобы развязывался пупок. Потом будет трудно отвыкать.
— У меня, слава богу, мука еще есть.
На что последовал немедленный ответ:
— Не век же мне тут на твоих харчах загорать.
В другой раз, когда она отыскала его в дерезе по обыкновению изучающим в бинокль берега Дона и луговое Задонье, он, повернув на шорох ее шагов голову, неожиданно поинтересовался:
— А Гришатка твой в какой уже класс ходил?
— В шестой, — ответила она, еще больше удивляясь тому, что такой ответ явно обрадовал его.
— Значит, у него где-нибудь учебник по географии должен быть. Ты, пожалуйста, поищи его для меня.
И когда на другой день она принесла ему этот Гришаткин учебник, он тотчас же раскрыл его перед собой в том месте, где вклеена была карта, и стал ползать своим артиллерийским биноклем по левому берегу, время от времени отрываясь, чтобы узнать у нее:
— Это просеку зачем прорубили через лес?
— Сено с займища возить. — И увидев, как светлые остья бровей тут же поползли у него кверху, она поспешила пояснить: — С заливного луга.
— А что это дальше за столбы?
— Там дорога.
— Ты когда-нибудь ездила по ней?