— Жалость какая.
— Да, жаль. Если мы останемся здесь, надо подыскивать кого-нибудь другого. Плата за квартиру растет.
— Правильно. Подыщи кого-нибудь, Том. Я заранее согласен.
Эмори прошел в свою комнату. Первое, что бросилось ему в глаза, был снимок Розалинды, который он собирался окантовать, а пока поставил на комод, прислонив к зеркалу. При виде его Эмори ничего не почувствовал. После тех живых портретов, что рисовала ему память, снимок казался нереальным, мертвым. Он вернулся в общую комнату.
— У тебя нет какой-нибудь картонки?
— Нет, — ответил Том удивленно. — Откуда у меня картонки? Впрочем, погоди, может быть, у Алека осталась.
Эмори нашел-таки, что искал, и, вернувшись к комоду, выдвинул ящик, где лежали письма, записки, обрывок цепочки, два крошечных носовых платка и несколько любительских снимков. Пока он аккуратно перекладывал все это в картонку, ему вспомнилось место из какой-то книги, когда герой, после того как целый год хранил кусок мыла, некогда принадлежавший его неверной возлюбленной, моет им руки. Он засмеялся, стал было напевать «Когда ты уедешь»… Умолк на полуслове.
Бечевка два раза рвалась, но он с ней справился, бросил коробку на дно чемодана, щелкнул замком и вернулся к Тому.
— Уходишь? — В голосе Тома скрывалась тревога.
— Угу.
— Куда?
— Сам не знаю, старик.
— Давай пообедаем вместе.
— Я бы с удовольствием, да уже сговорился пообедать с Сьюки Бреттом.
— Понятно.
— Пока.
В кафе напротив он пропустил коктейль, потом дошел до Вашингтон-сквер и залез на империал автобуса. Сошел он у Сорок третьей улицы и ввалился в бар отеля «Билтмор».
— Ого! Эмори!
— Что будешь пить?
— Официант, сюда!
Температура нормальная
Сухой закон разом положил конец попыткам Эмори утопить горе в вине, и когда он, проснувшись однажды утром, обнаружил, что дни хождений из бара в бар миновали, он не почувствовал ни раскаяния за эти безумные три недели, ни сожаления о том, что повторить их невозможно. Он понимал, что выбрал самый жестокий, хоть и самый пассивный путь, чтобы защититься от кинжала памяти, и, хотя другим он не порекомендовал бы такой способ самозащиты, своей цели он в конце концов достиг — первый приступ боли остался позади.
Поймите его правильно. Эмори любил Розалинду, как ему не суждено было полюбить никого другого. Она забрала себе первое цветение его молодости, извлекла из немереных глубин его существа нежность, поразившую его самого, мягкость и самоотречение, которыми он еще никого не дарил. У него и потом бывали романы, но иного рода — когда он вновь занимал более, вероятно, типичную для него позицию, видя в женщине только зеркало собственного настроения. Розалинда пробудила в нем нечто большее, чем страстное восхищение. К Розалинде он сохранил глубокое, неумирающее чувство.
Но к концу их отношения обрели такой трагический накал, вылившийся в причудливый кошмар его трехнедельного загула, что эмоционально он был опустошен. Убежище, казалось, сулили люди и отношения, которые запомнились ему как тихие либо утонченно искусственные. Он написал рассказ, в котором в циничных тонах изобразил похороны своего отца, и, отослав его в журнал, получил в ответ чек на шестьдесят долларов и просьбу присылать еще материал в таком же духе. Это польстило его тщеславию, но на дальнейшие усилия не подвигло.
Он запоем читал. Был озадачен и угнетен «Портретом художника в молодости»; с огромным интересом проглотил «Неугасимый огонь» и «Джоун и Питер», не без удивления открыл, с помощью критика по фамилии Менкен, несколько превосходных американских романов:
«Вандовер и Зверь», «Проклятие Терона Уэра», «Дженни Герхардт». Маккензи, Честертона, Голсуорси, Беннета он воспринимал уже не как прозорливых, вскормленных жизнью гениев, а всего лишь как занятных современников. Только отрешенная ясность и блестящая логика Шоу и неистовое стремление Уэллса подобрать ключ романтического единства к вечно меняющемуся замку правды не переставали пленять его.
Ему хотелось повидать монсеньера Дарси, которому он написал, вернувшись из Франции, но не получил ответа. К тому же он знал, что свидеться с монсеньером означало бы рассказать о Розалинде, а одна эта мысль приводила его в содрогание.
В поисках тихих людей он вспомнил про миссис Лоренс, очень неглупую, очень достойную леди, принявшую католичество и глубоко преданную монсеньеру.
Однажды он позвонил ей по телефону. Да, она прекрасно его помнит, нет, монсеньер сейчас в отъезде, кажется — в Бостоне; обещал, когда вернется, у нее пообедать. А может быть, Эмори навестит ее как-нибудь на этих днях?
— Я решил не терять времени, — не очень ловко начал он, входя в ее гостиную.
— Монсеньер был здесь на прошлой неделе, — с сожалением сказала миссис Лоренс. — Он тоже мечтал с вами встретиться, но забыл дома ваш адрес.
— Он уж не опасается ли, что я ударился в большевизм? — с интересом спросил Эмори.
— Ох, ему сейчас очень трудно.
— Почему?
— Из-за Ирландской республики. Он считает, что ей недостает собственного достоинства.
— В самом деле?
— Когда приезжал ирландский президент, он тоже поехал в Бостон и был чрезвычайно расстроен, потому что члены приемного комитета, когда ехали с президентом в автомобиле, все время тянулись его обнимать.
— Бедный монсеньер, я его понимаю.
— Расскажите, какие у вас остались самые сильные впечатления от пребывания в армии? Внешне вы сильно изменились.
— Это следы другой, более опустошительной битвы, — отвечал он с невольной улыбкой. — А что касается армии — что ж, я установил, что физическая храбрость во многом зависит от того, насколько физически тренирован человек. Убедился, что сам я не более и не менее храбр, чем другие, — раньше я боялся, что окажусь трусом.
— Что еще?
— Еще — вывод, что человек может выдержать что угодно, если привыкнет, и что я хорошо сдал экзамен по психологии.
Миссис Лоренс посмеялась. Эмори испытывал огромное облегчение от того, что находится в этом тихом доме на Риверсайд-Драйв, вдали от более скученных кварталов Нью-Йорка, где людям словно бы некуда выдыхать отработанный легкими воздух. Миссис Лоренс чем-то напоминала ему Беатрису — не темпераментом, но безупречной грацией и уверенностью манер. Дом, обстановка, ритуал обеда — все являло разительный контраст с тем, что он видел в поместьях богачей на Лонг-Айленде, где слуги были так назойливы, что их приходилось буквально отталкивать, или даже в более традиционных семействах, примыкавших к почтенному старому «Юнион-клубу». Он задумывался над тем, откуда взялась эта благопристойная сдержанность, это изящество, в котором ему чудилось что-то неамериканское, — было ли все это унаследовано миссис Лоренс от предков, поколениями живших в Новой Англии, или приобретено во время длительного пребывания в Италии и Испании?