Одевшись, он влил в себя порцию виски, потом направился в комнату Глории, где и обнаружил, что она давно проснулась. Она уже неделю не вставала с постели, сама вгоняя себя в такое состояние, как считал Энтони, хотя доктор утверждал, что лучше ее не беспокоить.
— Доброе утро, — пролепетала она без тени улыбки. Глаза ее казались неестественно большими и темными.
— Ну, как твое здоровье? — заставил себя спросить Энтони. — Тебе лучше?
— Да.
— Точно?
— Да.
— Ты чувствуешь себя в силах поехать со мной в суд после обеда?
Она кивнула.
— Да. Я хочу поехать. Дик сказал вчера, что если погода будет хорошая, он заедет за мной на машине и мы покатаемся по Центральному парку. И посмотри, вся комната залита солнечным светом.
Энтони машинально выглянул в окно, потом присел на кровать.
— Господи, как я волнуюсь! — воскликнул он.
— Пожалуйста, не садись сюда, — произнесла она быстро.
— А что такое?
— От тебя пахнет виски. Я не выношу этого запаха.
Он рассеянно встал и вышел из комнаты. Чуть позднее она позвала его и послала в магазин; он спустился и принес ей из кулинарии немного картофельного салата и холодной курятины.
В два часа к подъезду подрулила машина Дика Кэрэмела, а когда он позвонил, Энтони сопроводил Глорию в лифте вниз и довел до самого бордюра.
Она сказала своему кузену, что с его стороны было очень мило пригласить ее на эту прогулку. «Не говори глупостей, — небрежно отозвался Дик, — и упоминать не стоило».
Но странность заключалась в том, что на самом деле он так не считал. Ричард Кэрэмел прощал в жизни многих людей и многие оскорбления, ему наносимые. Но он так и не простил свою сестру, Глорию Гилберт, за то заявление, которое она сделала семь лет назад, как раз перед своей свадьбой. Она сказала тогда, что не собирается читать его книгу.
Ричард Кэрэмел запомнил это и прекрасно помнил все семь лет.
— В котором часу ждать тебя назад? — спросил Энтони.
— Мы не вернемся, — ответила она. — Встретимся там, в четыре.
— Хорошо, — пробормотал он. — Тогда до встречи.
Наверху он нашел ожидавшее его письмо. Это была размноженная на мимеографе листовка, снисходительно-нелитературным языком призывавшая «настоящих парней» воздать должное «Американскому Легиону». Не дочитав, он бросил ее в корзину для бумаг, сел перед окном и, облокотившись на подоконник, принялся невидящими глазами смотреть на залитую солнцем улицу.
Италия… если приговор будет в их пользу, это означало Италию. Это слово сделалось для него чем-то вроде талисмана, оно знаменовало собой землю, где все эти нестерпимые тревоги свалятся с них словно истлевшие лохмотья. Сначала они отправятся на воды, где среди яркой цветистой толпы развеются серые тени их отчаяния. Чудесно обновленные, они будут снова бродить в сумерках по Пьяцца ди Спанья, двигаясь в этой дрейфующей по воле случая сумятице смуглых женщин, оборванных нищих и суровых босоногих монахов. Мысль об итальянских женщинах слегка взволновала — когда его кошелек вновь отяжелеет, может, даже и любовная интрижка взлетит на такой притягательный насест — очарование голубых каналов Венеции, золотисто-зеленых после дождя холмов Фьезоле и женщин, женщин, которые менялись, растворялись, переплавлялись в других женщин и исчезали из его жизни, но которые были неизменно молоды и прекрасны.
Но ему казалось, что теперь его отношение к женщинам должно было, по самой сути своей, стать другим. Все разочарования, которые он когда-либо знал, все боли, все печали произошли в его жизни из-за женщин. Было что-то неизбежно одинаковое в том, что они — каждая на свой лад — пытались сделать с ним; бессознательно, почти небрежно — может быть, нащупывая его уязвимость и страх, — они убивали в нем то, что угрожало их абсолютной власти.
Отвернувшись от окна, он столкнулся со своим отражением в зеркале и принялся уныло созерцать угасшее одутловатое лицо, глаза, иссеченные, словно кусочками запекшейся крови, перекрестьями прожилок, всю ссутулившуюся, обвислую фигуру, сама осанка которой была неопровержимым свидетельством полнейшей апатии. Ему было тридцать три года — выглядел он на сорок. Но ничего, все еще изменится.
Дверной звонок загрохотал так внезапно, что он вздрогнул, словно от крепкого удара. Справившись с собой, он вышел в прихожую и отпер входную дверь. На пороге стояла Дот.
Столкновение
Он попятился от нее в гостиную, понимая только отдельные слова из того слитного потока фраз, которые неудержимо и монотонно изливались из нее. Одета она была скромно, со старанием скрыть бедность — вызывающая почему-то жалость маленькая шляпка, украшенная розовыми и голубыми цветками, покрывала и скрывала ее темные волосы. Из всех ее слов он заключил, что несколько дней назад она увидела в газете объявление, касавшееся судебного процесса и от клерка в апелляционном суде узнала его адрес. Она позвонила, но какая-то женщина, которой она не назвалась, сказала ей, что Энтони нет дома.
Уставясь на нее, он застыл в дверях гостиной, ошеломленный, сломленный, отупевший от непередаваемого ужаса и слушал эту неумолкающую болтовню… Его все сильнее охватывало ощущение, что вся цивилизация, все эти люди с их социальными отношениями, вообще все мироздание делаются зыбкими и нереальными… А она говорила, что работает в шляпном магазине на Шестой авеню. Это была унылая жизнь. Она долго проболела, после того, как его отправили в Кэмп-Миллз; потом приехала мать и забрала ее домой в Каролину… Она приехала в Нью-Йорк только за тем, чтоб найти Энтони.
Она была убийственно серьезна. Ее фиалковые глаза покраснели от слез, мягкое течение ее голоса то и дело прерывалось краткими приступами рыданий.
Это все, что она могла. Она была неспособна меняться. Она снова хотела получить его, и если это ей не удастся, она должна умереть…
— Тебе нужно уйти, — сказал он наконец с вымученной убедительностью. — У меня вполне достаточно забот и без твоего явления. Господи! Уходи немедленно!
Рыдая, она опустилась на стул.
— Люблю я тебя, — вскрикивала она сквозь слезы. — Мне все равно, что ты скажешь! Люблю тебя.
— Мне тоже все равно! — он говорил свистящим шепотом. — Убирайся!.. Убирайся отсюда, ради Бога! Тебе мало того, что ты уже сделала? Мало ты мне горя принесла!?
— Ударь меня, — умоляла она безумно, исступленно. — Ну, ударь меня, и я буду целовать руку, которой ты меня ударишь.
Его голос возрос до визгливого крика.
— Я убью тебя! — орал он. — Если ты не уберешься, я убью тебя! Убью!..
Теперь в его глазах сверкало настоящее безумие, но нисколько этим не устрашенная Дот поднялась со стула и шагнула ему навстречу.
— Энтони! Энтони!..
Зубы его лязгнули и он отпрянул назад, словно готовясь броситься на нее — потом в его намерениях что-то изменилось, и он принялся дико озираться, словно отыскивая что-то на полу и на стенах вокруг себя.