Прекрасные и проклятые | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

4. И Энтони — временами страстный любовник, у которого хватит рассудка понять, когда это кончится, и вообще, хватает ума сознавать, что это непременно кончается. Поэтому я хочу выйти замуж за Энтони.

Какими все-таки червями должны быть женщины, готовые ползти на брюхе через свой постылый брак. Семейная жизнь нуждается конечно в декорациях, но не должна сама превращаться в них. Мой брак будет необыкновенным. Он не может, не должен стать просто декорацией — он будет самим представлением, живым, прекрасным, романтическим спектаклем, и сценой для него должен стать весь мир. Отказываюсь посвящать свою жизнь потомству. Конечно, любой настолько же в долгу перед своим поколением, насколько и перед своими нежеланными потомками. Что за судьба — толстеть, становиться бесформенной тушей, терять любовь к себе, вертеться в кругу мыслей о молоке, овсянке, няньках и пеленках… Насколько милее сердцу воображаемые дети — очаровательные крошки, порхающие (все воображаемые дети непременно должны порхать) на золотистых крылышках…

Жаль только, что они, бедняжки, имеют так мало общего с семейной жизнью.

7 июня. Вопрос этический: надо ли было влюблять в себя Бликмана? Потому что, на самом деле, я именно это и сделала. Сегодня вечером он был почти очаровательно печален. Это оказалось так к месту, что у меня перехватывало дыхание, и я готова была заплакать. Но он уже прошлое — убран в шкаф и переложен лавандой.

8 июня. Сегодня я пообещала не кусать губы. Думаю, что смогу, но лучше бы он попросил меня не есть!

Выдуваем пузыри — вот что мы делаем с Энтони. Сегодня получались просто замечательные; они лопаются, а мы выдуваем все больше и больше. Думаю, так и будет, пока у нас не кончатся вода и мыло.

На этой ноте дневник кончался. Она принялась перелистывать его обратно, через восьмые июня 1912, 1910, 1907 годов. Самая ранняя запись кудрявилась пухленьким округлым почерком шестнадцатилетней девочки — это было имя, Боб Ламар, и еще одно слово, которое она не могла разобрать. Потом она поняла, что это было, и ощутила, как на глаза навернулись слезы. Перед ней в неясных сероватых очертаниях, полуистаявшая, как и тот сокровенный вечер на мокрой от дождя веранде семь лет назад, была запись о ее первом поцелуе. Казалось, еще чуть-чуть и она вспомнит, о чем они говорили в тот вечер; но не получилось.

Страницу совсем заволокло слезным туманом. Она плакала, сказала она себе, потому что может припомнить только дождь, мокрые цветы во дворе, резкий запах сырой травы.

…Потом она нашла карандаш. Держа его в дрожащих пальцах, она подчеркнула последнюю запись тремя жирными линиями, написала ниже большими печатными буквами слово «КОНЕЦ» и, спрятав книжку обратно в стол, скользнула в постель.

Дыхание пещеры

Вернувшись к себе после прощального обеда с друзьями, Энтони быстро выключил свет и, ощущая себя бестелесным и хрупким, словно фарфоровая чашка, ожидающая своего часа на сервировочном столике, повалился в кровать. Ночь была теплая — даже под одной простыней он чувствовал себя достаточно комфортно; сквозь раскрытые окна доносился будящий странные предчувствия смутный гул, какой можно услышать только летом. Энтони думал о том, что вот уже остались позади яркие, но пустые молодые годы, прошедшие под знаком не требующего особых усилий, да, в общем, и беззлобного глумления над прописными эмоциями людей, давно ставших прахом. Но теперь он узнал, что существует в жизни нечто выше этого. Это было единение его души с душою Глории, чье первородное сияющее пламя и есть тот самый живой материал, из которого возникает мертвая красота книг.

Из самых недр ночи в его высокую комнату непрерывно струился то нарастающий, то едва уловимый утробный гул — словно город, как ребенок, играющий в мяч, что-то отшвыривал от себя и тут же снова старался поймать. В Гарлеме, Бронксе, Грамерси-парке, во всех припортовых кварталах, в крохотных гостиных или на усыпанных гравием, залитых лунным сиянием крышах этот звук производили тысячи влюбленных, выдыхая мельчайшие его фрагменты прямо в воздух. В синем сумраке летней ночи весь огромный город забавлялся этим звуком, выталкивая его вверх и тут же втягивая обратно, словно обещая, что еще чуть-чуть — и жизнь станет прекрасной как сказка, обещая счастье — и уже самим этим обещанием давая его. Самой своей неистребимой непрерывностью этот звук давал надежду любви. Так чего же еще?

Именно в этот момент из нежного стенанья ночи резким диссонансом выделилась новая нота. Звук доносился из заднего окна, источник его был не больше чем в сотне футов — звук женского смеха. Он начался тихо, непрерывный и стонущий — какая-нибудь горничная со своим дружком, подумал Энтони, — потом стал громче, и в нем все прибавлялось истеричных нот, пока он не напомнил Энтони безудержно хохотавшую девушку, которую он видел в водевиле. Тут смех затих, как будто прекратился, но только, чтоб начаться вновь, и уже со словами — какая-то грубая шутка, фраза из скабрезного анекдота, — он так и не разобрал. Пауза длилась всего секунду, Энтони успевал уловить басовитое рокотанье мужского голоса, — но тут все начиналось вновь; и так до бесконечности, сначала только раздражая, потом почему-то приводя в ужас. Энтони передернуло и, поднявшись с кровати, он подошел в окну. Смех, напряженный и задыхающийся, достиг своего апогея, перешел почти в крик — потом внезапно смолк, оставив после себя пустоту, зияющую и грозную, как та бесконечная пустота где-то там, вверху. Энтони постоял немного у окна перед тем, как вернуться в постель. Он чувствовал себя расстроенным и сбитым с толку. Изо всех сил старался он подавить в себе это ощущение, но что-то безудержно-животное, таившееся в этом смехе, властно приковало к себе его мысли и впервые за последние четыре месяца возбудило его застарелое, переходящее в ужас отвращение ко всему этому процессу, именуемому жизнью. В комнате сделалось душно. Ему захотелось вылететь наружу, подняться на целые мили над городом, окунуться в холодный пронизывающий ветер, и замереть бесчувственно и отрешенно, существуя лишь потаенными углами ума. А жизнь — она лишь этот смех в ночи, неистово множащийся стон женской утробы.

— Господи, Боже мой! — выкрикнул он, глубоко и судорожно вздыхая.

Зарываясь лицом в подушку, он тщетно пытался занять свой ум делами грядущего дня.

Утро

Очнувшись в сером полумраке, он обнаружил, что было только пять часов. Он обругал себя, что проснулся так рано — на собственную свадьбу не рекомендуется являться усталым — и позавидовал Глории, которая хоть могла скрыть это надлежащей пигментацией.

В ванной он оглядел себя в зеркале и обнаружил, что необычайно бледен — на фоне этой утренней бледности ярче выступило с полдюжины других мелких недочетов его внешности; кроме того, за ночь отросла небольшая щетина, — оценив общий эффект, он признал, что находится не в лучшей форме, выглядит изможденным и полубольным.

На туалетном столике валялись в беспорядке веши, которые нельзя было забывать; он перебрал их сделавшимися вдруг ватными пальцами — билеты в Калифорнию, книжка дорожных чеков, его часы, поставленные с точностью до полуминуты, ключ от квартиры, который он должен был не забыть отдать Мори и — самое важное — кольцо. Оно было платиновое, с маленькими изумрудами по ободку; Глория настояла на этом — она говорила, что всегда хотела обручальное кольцо с изумрудами.