Прекрасные и проклятые | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Всю его семидесятипятилетнюю жизнь можно было уподобить неким волшебным кузнечным мехам — первая четверть века в избытке вдохнула в него жизнь, зато последняя теперь высасывала обратно. Она всосалась в его щеки, грудь, иссушила ноги и руки. Властно, один за другим отобрала все зубы, утопила и без того небольшие глазки в сизовато-серых мешках, выщипала волосы. Словно ребенок, усердствующий над коробкой с красками, она безрассудно перемешала все цвета: серое сделалось кое-где белым, а розовое безвозвратно пожелтело. Завладев телом и духом, она пошла в атаку на его мозг. Послала ему холодный ночной пот, беспричинные страхи и слезы, здравый смысл расщепила на подозрительность и легковерность. Из добротной парусины его энтузиазма она выкроила десятки мелких, но мучительно-навязчивых вожделений; все его жизненные силы ужались до капризности несносного ребенка, а воля к власти заменилась пустым и инфантильным желанием обрести страну арф и песнопений здесь, на земле.

Когда процесс осмотрительного обмена необходимыми любезностями закончился, Энтони уяснил, что от него ждут четкой обрисовки собственных намерений; одновременно некий блеск в стариковских глазах предупреждал, что делиться своими намерениями осесть за границей не стоит, во всяком случае сейчас. Энтони очень хотелось, чтобы у ненавистного Шаттлуорта хватило такта хотя бы выйти из комнаты, но секретарь, непринужденно устроившись в кресле-качалке, делил между двумя Пэтчами взгляды своих выцветших глаз.

— Теперь, когда ты здесь, ты должен чем-нибудь заняться, — мягко вел дед, — достичь чего-нибудь.

Энтони ждал, что сейчас дед скажет «оставить что-то после себя». Тогда он решил высказаться:

— Я думал… Ну, мне казалось, что моя подготовка позволила бы мне написать…

Адам Пэтч сморщился, представив себе, что в семье завелся поэт с длинными волосами и тремя любовницами.

— … что-нибудь на историческую тему, — закончил Энтони.

— Значит, по истории. Истории чего? Гражданской войны? Революции?

— Ну, несовсем,сэр. По истории Средних веков.

Именно в тот момент ему пришла идея написать что-нибудь о папах времен Возрождения с какой-нибудь новой точки зрения. Но он был рад, что произнес всего лишь «средние века».

— Средние века? Но почему не о своей стране? О том, что ты знаешь?

— Видите ли, я так долго жил за границей…

— Не понимаю, почему ты должен писать об этих Средних веках. Мы привыкли называть их Темными веками. Никто не знает, что тогда происходило, да и никому это не интересно. Прошли и ладно.

Он распространялся еще несколько минут о бесполезности таких знаний, коснувшись, естественно, испанской инквизиции и «разложения монашества». Потом изрек:

— А не взяться ли тебе за какую-нибудь работу в Нью-Йорке? Если ты, конечно, вообще намерен работать.

Последнее было сказано с мягким, почти неуловимым презрением.

— Да, конечно. Я намерен, сэр.

— И когда же ты закончишь?

— Ну, понимаете, это будет что-то вроде обзора… Много подготовительной работы. Нужно многое прочесть.

— А я-то подумал, ты только этим и занимался.

Их неровная беседа естественным образом и несколько внезапно прервалась, когда Энтони встал, посмотрел на часы и заметил, что договорился именно сегодня встретиться с брокером. Он собирался остаться у деда на несколько дней, но был утомлен и раздражен качкой на корабле и вовсе не хотел терпеть эту вкрадчиво-ханжескую надменность. Сказал, что заедет еще в ближайшее время.

Тем не менее, именно благодаря этой встрече мысль о работе прочно вошла в его жизнь. За год, протекший с тех пор, он подготовил несколько списков источников, пытался даже прикинуть названия глав и наметить периодизацию, но ни одна строчка готового текста не появилась, и не было похоже, что когда-нибудь появится. Он не делал ничего — и вопреки прописной логике умудрялся извлекать из этого ничегонеделания удовольствие.

День

Был октябрь 1913 года, и самая середина из череды прелестных дней, пронизанных бездельно слоняющимся в переулках солнечным разливом, напоенных томным воздухом, отягченным лишь неслышным падением листвы. Было приятно сидеть у распахнутого окна, заканчивая главу «Едгина». Было просто восхитительно часов в пять зевнуть, бросить книжку на стол и, мурлыкая себе под нос, направиться через прихожую в ванную.


К тебе… о… прекра-асная леди,

пел он, отворачивая кран.


Я устремляю свой… взор.

К тебе, о… прекра-асная ле-еди-и

Им возношу свой укор…

Он возвысил голос, чтоб заглушить шум воды, льющейся в ванну, и, взглянув на фотографию Хэйзл Дон, пристроил на плече воображаемую скрипку и нежно тронул ее призрачным смычком. Сквозь сомкнутые губы он издавал зудящий звук, который, как ему смутно казалось, напоминал звуки скрипки. Потом его руки прекратили вращательное движение и принялись расстегивать рубашку. Раздевшись и приняв атлетическую позу, как человек в тигровой шкуре, виденный им на какой-то афише, он с немалым удовлетворением осмотрел себя в зеркале, потом, бросив это дело, побултыхал ногой в ванне, пробуя воду. Отрегулировав кран и выразив предвкушение серией нечленораздельных звуков, он скользнул внутрь.

Притерпевшись к температуре воды, он впал в состояние дремотного блаженства. После ванны требовалось всего-навсего не спеша одеться и отправиться по Пятой авеню к отелю «Ритц», где он договорился пообедать с двумя своими наиболее частыми сотрапезниками — Диком Кэрэмелом и Мори Ноблом. После обеда они с Мори Ноблом собирались пойти в театр, а Кэрэмел, скорее всего, отправится домой работать над своей книгой, которую ему надо было закончить.

Энтони был рад, что это не ему приходится работать над своей книгой. Сама идея о том, что нужно сидеть, придумывая не только слова для выражения мыслей, но и сами мысли, которые стоило бы облечь в слова, разительно не совпадала с его желаниями.

Явившись из ванны, он принялся с дотошностью чистильщика сапог наводить на себя глянец. Затем прошествовал в спальню и, насвистывая странную, неопределенную мелодию, долго ходил взад-вперед, застегиваясь, прихорашиваясь, просто наслаждаясь ласковым теплом толстого ковра.

Он прикурил, выбросил спичку через открытый верх окна, потом замер, не донеся сигареты двух дюймов до рта, который и сам остался слегка приоткрытым. Взгляд его приковало к себе яркое пятно на крыше одного из домов, расположенных дальше по переулку.

Это была девушка в красном, непременно шелковом пеньюаре, сушившая волосы на все еще жарком послеполуденном солнце. Свист его замер во внезапно сгустившемся воздухе комнаты, он сделал осторожный шаг к окну, вдруг осознав, что она прекрасна. На каменном парапете перед ней лежала подушка такого же цвета, как и пеньюар, опершись на нее локтями, девушка смотрела вниз на залитую солнцем улицу, откуда доносились голоса играющих детей.