— Развеселитесь, Глория! — предложил Мори. — Ну-ка, ей богу, все! Давайте развеселим Глорию!
— Мне и так весело, — солгала она.
— Сюда, Танненбаум, — позвал он через плечо. — Я налил тебе выпить. Давай!
Глория попыталась остановить его руку.
— Пожалуйста, не надо, Мори.
— Но почему? Может быть, после обеда он сыграет нам на флейте. Сюда, Тана!
Тана, ухмыляясь, удалился со своим стаканом на кухню. Через несколько минут Мори налил ему еще один.
— Веселее, Глория! — кричал он. — Ради всего святого, не будьте так печальны!
— Дорогая, выпей еще, — советовал Энтони.
— Ну, пожалуйста.
— Веселее, Глория, — развязно вставил Джо Халл.
Глория вздрогнула при этом, ничем не обусловленном, обращении к ней по имени, и огляделась вокруг — заметил это еще кто-нибудь или нет? Это слово, столь легко скользнувшее с губ человека, к которому она не испытывала ничего, кроме неприязни, покоробило ее. Минутой позже она заметила, что Джо Халл налил Тана еще выпить, и ее гнев, усиленный отчасти влиянием алкоголя, возрос неимоверно.
— …и вот однажды, — рассказывал Мори, — мы с Питером Грэнби отправились в турецкие бани в Бостоне, примерно в два часа ночи. Там не было никого, кроме хозяина, и мы затолкали его в уборную, а дверь заперли. Потом приперся какой-то бродяга и захотел попариться. Он подумал, что мы массажисты, ей-богу! Ну мы и взяли его в охапку да макнули в бассейн прямо в одежде. Потом вытащили, положили на стол и обрабатывали до тех пор, пока он синяками не пошел. «Полегче, ребята», помню, вякал он, «ой, полегче, пожалуйста!..»
«Неужели это Мори?» думала Глория. Рассказанная кем угодно другим эта история, может быть, и развлекла бы ее, но выслушивать такое от во всех отношениях положительного Мори, этого олицетворения такта и предупредительности…
Жутка-ая па-а-аника нас охвати-ила.
С нею исче-езла-а-а…
Раскат грома заглушил остаток песни; Глория вздрогнула и попыталась допить содержимое своего стакана, но первый же глоток вызвал у нее тошноту, и она отставила недопитое. Обед был закончен, и все проследовали в гостиную, захватив с собой несколько бутылок и графинов. Кто-то прикрыл дверь на крыльцо, чтобы не было сквозняка, и вскоре в без того уже спертом воздухе завились тугие щупальца сигарного дыма.
— Вызывается лейтенант Танненбаум! — вновь это была какая-то карикатура на Мори. — Принесите нам флейту!
Энтони и Мори кинулись в кухню; Ричард Кэрэмел завел фонограф и подошел к Глории.
— Потанцуй со своим знаменитым кузеном.
— Я не хочу танцевать.
— Тогда я буду носить тебя на руках.
И словно выполняя какую-то очень важную и ответственную работу, он поднял ее своими толстоватыми маленькими ручками и тяжело затрусил по комнате.
— Поставь меня, Дик! У меня голова кружится! — требовала она.
Он кулем свалил ее на диван и с криком «Тана! Тана!» выбежал на кухню.
Потом она почувствовала, как ее без всякого предупреждения обхватили еще чьи-то руки, ощутила себя оторванной от дивана. Джо Халл, держа ее на весу, пытался в пьяном задоре подражать Дику.
— Отпустите меня, — резко приказала она. Его хмельной смех и зрелище заросшей рыжеватой щетиной скулы возле своего лица, вызвали у нее нестерпимое отвращение. — Сейчас же!
— Жу-уткая па-а… — начал он, но продолжить не смог, ибо рука Глории, описав в воздухе короткую дугу, влепилась в его щеку. При этом он внезапно отпустил ее, и она полетела на пол, успев еще вскользь удариться плечом о стол…
Потом комната наполнилась мужчинами и табачным дымом. Среди всего этого двигался Тана в своем белом пиджаке, он шатался, и Мори поддерживал его. Он выдувал из своей флейты какую-то дикую смесь звуков, которая была известна, как оповещал всех криком Энтони, под названием японской «дорожной» песни. Джо Халл нашел где-то коробку со свечами и жонглировал ими, вскрикивая «Еще одна в минусе!» всякий раз, когда свеча выпадала у него из рук, а Дик, видимо танцуя сам с собой, зачарованно кружился вокруг собственной оси, двигаясь при этом взад-вперед по комнате. Глории вдруг представилось, что все находящееся в комнате, лишившись опоры, проваливается сквозь переплетение туманно-голубых плоскостей в невообразимый четырехмерный круговорот.
А снаружи на удивление разыгралась непогода — редкие затишья между ударами грозы были наполнены шорохом трущихся о стены кустов, дробным гулом дождя, падающего на жестяную крышу кухни. Молнии сверкали почти беспрерывно, роняя густую дробь грома, похожую на грохот чугунных чушек, валящихся из добела раскаленной печи. Глория видела, как во все три окна заливает дождь, но не могла двинуться, чтоб их закрыть…
…Она была в холле. Она пожелала всем спокойной ночи, но никто не услышал этого и на нее не обратил никакого внимания. На мгновение ей показалось, что кто-то, перегнувшись через перила, наблюдает сверху за ней, но она не могла заставить себя вернуться в гостиную — лучше сойти с ума, чем смотреть на это сумасшествие.
…Наверху она никак не могла нащупать в темноте выключатель, пока сполох молнии, заполнивший комнату, не показал ей кнопку на стене. Но вместе с тем как вновь сомкнулась непроглядная темнота, выключатель опять ускользнул из-под ее нетерпеливых пальцев, тогда она стащила платье, нижнюю юбку и обессилено упала на сухую сторону вымоченной дождем постели.
Она закрыла глаза. Снизу доносился гомон веселящихся, в который время от времени вплетались фрагменты нестройного прерывистого пения, послышался внезапный резкий всплеск разбитого стакана, потом еще один…
Потом, просто складывая вместе эти кусочки времени, Глория подсчитала, что лежала наверху, наверное, больше двух часов. Она была в полном сознании, даже отдавала себе отчет, что прошло довольно много времени, прежде чем шум внизу затих, и гроза стала отходить на запад, оставляя за собой томительно-неспешные ливни звуков, которые падали, безжизненные и тяжкие, словно ее душа, где-то среди промокших полей. Долго еще слышались медлительные и неохотные россыпи дождя и звуки ветра, пока за окном все не стихло, кроме робкого перестука капель и тихого царапанья мокрых веток вьющейся по стене лозы о подоконник. Она лежала в полудреме, и сон никак не мог превозмочь явь… ее мучило желание освободиться от этой тяжести, которая теснила грудь. Она чувствовала, что если б только могла заплакать, этот гнет мгновенно растворился бы в слезах; сжимая веки, она пыталась вызвать спазмы в горле… но тщетно…
Кап! Кап! Кап! Звук был приятен ей — он напоминал весну, безмятежные дожди ее детства, которые развозили веселую грязь на заднем дворе и поливали крохотный садик, который она вскапывала маленькой лопаткой, рыхлила крохотными граблями и мотыгой. Кап — ка-ап! Он напомнил ей дни, когда дождь сыпался с золотых небес, которые таяли перед самыми сумерками, косо бросая последний сияющий столб света во влажную тьму деревьев. Так ясно, прохладно и чисто — и в центре этого мира, прямо в центре этого дождя была мама, неподвластная ему, надежная и сильная. Глория так хотела, чтобы мама была здесь, сейчас, но мамы уже не было, она уже ушла за пределы видимого и осязаемого навсегда. А этот темный гнет, он так давил на нее, так давил… Господи, как он невыносимо давил!