В тот первый вечер он был для нее едва ли больше, чем просто приятное, опечаленное лицо, голос, средство, чтобы убить часок-другой, но придя на свидание с ним в следующую субботу, она уже поглядывала на него с интересом. Он ей нравился. Сама о том не ведая, она читала в его лице, словно в зеркале, свои собственные трагедии.
Они опять пошли в кино, опять бродили по темным, полным запахов улицам, на этот раз под ручку, время от времени переговариваясь приглушенными голосами. Они миновали калитку — и направились к маленькому крыльцу…
— Можно мне побыть еще немного?
— Тс-с! — шепнула она, — надо вести себя очень тихо. Мать еще не спит, читает свои «Веселые истории».
В подтверждение он услышал донесшийся из комнаты легкий шелест переворачиваемой страницы. Сквозь щели приоткрытых жалюзи пробивались полоски света, тонкими параллелями падавшие на юбку Дороти. Улица была безмолвна, если не считать компании на крыльце дома через дорогу, которая время от времени запевала мягкими, словно поддразнивающими голосами:
…А когда откроешь гла-азки,
Будут у т-е-6я-а-а
Все красивые лоша-адки…
Затем, словно поджидавшая их появления на соседней крыше, из-за лоз, обвивших стену, бочком выскользнула луна, превратив девичье лицо — цветом — в белые розы.
Что-то толкнулось у Энтони в памяти, настолько яркое, что перед его закрытыми глазами оно сложилось в отчетливую, словно кадр на экране, картину — откуда-то из времени всплыла наполовину забытая, по-весеннему оттепельная ночь пятилетней давности — и другое лицо, но тоже светящееся и похожее на цветок, повернутое к фонарям, превратившимся в звезды.
Да, la belle dame sans merci, которая все еще жила в его сердце, напомнила о себе мимолетным, исчезающим великолепием темных глаз в «Ритц-Карлтоне», сумрачным взглядом из проезжающего мимо экипажа в Булонском лесу! Но те ночи были только частью песни, только отблеском былого, а вокруг опять — лишь легкое движение воздуха, да иллюзии — это вечное утешение влюбленных.
— О, — шептала она, — ты меня любишь? Неужели ты меня любишь?
Чары рассеялись — блуждающие осколки звезд превратились в обычный фонарь, пение через дорогу увяло до монотонного гула, сквозь него проступило хныканье цикад в траве. Почти со вздохом сожаления он целовал ее трепещущие губы, пока ее руки блуждали по его плечам.
Рыцарь в доспехах
По мере того как усыхали недели и их уносило ветром, круг странствий Энтони расширялся, пока он не получил более-менее полного представления о лагере и его окрестностях. Впервые в жизни он находился в постоянном личном контакте с официантами, которым обычно лишь раздавал чаевые, с шоферами, которые снимали перед ним фуражки, с плотниками, сантехниками, парикмахерами и фермерами, которых прежде замечал только в раболепстве их профессиональной коленопреклоненности. В течение первых двух месяцев пребывания в лагере он ни с одним человеком не разговаривал более десяти минут.
В его формуляре род его занятий был обозначен как «студент», хотя при первом опросе он как-то необдуманно написал «автор»; но когда сослуживцы интересовались его профессией, он обычно называл себя банковским служащим — если бы он откровенно признался им, что вообще не работает, они наверняка стали бы относиться к нему настороженно, как к представителю праздного сословия.
Его взводный сержант, Поп Донелли, был заскорузлый старый служака, изможденный пьянством. В прошлом он был завсегдатаем гауптвахты, но некоторое время назад, благодаря острой нужде в мастерах строевой подготовки, был вознесен на свой нынешний Олимп. Лицо его, все изрытое оспинами, неотвратимо напоминало аэрофотосъемку «поля боя при месте Таком-то». Раз в неделю он напивался в городе «беленькой», тихонько возвращался в лагерь и валился на свою койку, а присоединяясь к роте на побудке, бывал больше чем обычно похож на маску белой смерти.
Он питал поражающую воображение иллюзию, что ловко надувает правительство — правда, он провел восемнадцать лет у него на службе, получая мизерное жалованье, но зато скоро выйдет в отставку (тут он обычно подмигивал) на впечатляющий доход пятьдесят пять долларов в месяц. Он смотрел на все это, как на грандиозную шутку, которую сыграл над десятками тех, кто наживался на нем, презирая его же, с тех самых пор, когда он пришел сюда девятнадцатилетним сельским пареньком из Джорджии.
На данный период в роте было только два лейтенанта — Хопкинс и популярный среди личного состава Кретчинг. Последний считался хорошим парнем и прекрасным руководителем, пока годом позже не исчез, прихватив с собой тысячу сто долларов котловых и, как многих любимцев народа, его потом оказалось чрезвычайно трудно отыскать.
Наконец, был еще капитан Даннинг — бог этого краткосрочного, но вполне самодостаточного микрокосма. Он был призван из резерва и еще был нервным, энергичным и увлекающимся. Это последнее качество нередко обретало свое материальное выражение в виде тонкой ниточки пены в уголках его рта. Как большинство исполнительных службистов, он смотрел на свои обязанности чисто фронтально, и его затуманенным надеждой глазам вверенная рота представлялась подразделением в той степени отличным, насколько того заслуживала эта отличная война. Несмотря на все его треволнения и вечную озабоченность, это было лучшее время в его жизни.
Баптисте, маленький сицилиец из поезда, столкнулся с ним на вторую неделю занятий. Капитан уже несколько раз приказывал подчиненным быть чисто выбритыми, когда они по утрам становились в строй. И вот однажды в этом установлении обнаружилась угрожающая брешь, вызванная, несомненно, тевтонскими происками — четверо солдат отрастили в течение ночи на своих лицах волосы. То, что трое из четверых понимали по-английски лишь в минимальном объеме, делало практический показательный урок просто необходимым, поэтому капитан Даннинг послал добровольного парикмахера обратно в лагерь за бритвой. После чего, ради спасения демократии, со щек трех итальянцев и одного поляка было содрано всухую полунции волос.
На границах ротного мира время от времени возникал полковник, тяжеловесный человек с разросшимися невпопад зубами, который плавно круговращался по батальонному плацу на ладной вороной лошадке. Он был вестпойнтовцем и старался походить на джентльмена. У него была всегда невпопад одетая жена и под стать ей ум; большую часть своего времени он проводил в городе, извлекая все, что можно было извлечь, из резко подскочившего в последнее время престижа армии. И в конце концов был еще генерал, который бороздил дороги лагеря, предшествуемый собственным штандартом — фигура абстрактно недоступная, великолепная и едва ли подвластная пониманию окружающих.
Декабрь. Холодные ветры по ночам и сырые пронизывающие рассветы на плацу. По мере того как спадала жара, Энтони обнаруживал в себе растушую способность радоваться жизни, Странно обновленный телом, он ни о чем не беспокоился и с животным удовлетворением существовал в настоящем. Не то чтобы Глория или жизнь, частью которой она являлась, реже возникали в его мыслях — просто день ото дня они становились все менее реальными, тускнели. Около недели они переписывались страстно, почти истерично, потом как-то само собой получилось, что они не смогли писать чаще, чем дважды, потом — раз в неделю. Она жаловалась на скуку и писала, что если его бригада долго пробудет в этом лагере, то она приедет, чтобы находиться с ним рядом. Мистер Хейт готовился представить на рассмотрение даже более сильное резюме, чем он сам ожидал, но сомневался, что дело об апелляции сдвинется с места раньше конца весны. Мюриэл в городе, работает в Красном Кресте и они частенько вместе проводят время. Как отнесется Энтони к тому, что и она пойдет работать в Красный Крест? Но после того как ей сказали, что на этой работе, может быть, придется обмывать спиртом негров, она перестала ощущать себя настолько горячей патриоткой. В городе было полно солдат и она видела на улице многих знакомых, с которыми не встречалась уже сотню лет…