Он присел на край кровати и только медленно качал головой.
— Ты поступила дурно, — говорил он убежденно и, сам того не сознавая, повторял слова и интонации Глории. — Ты знаешь, я этого не заслужил.
— Сядь поближе. — Что бы он там ни говорил, теперь Дороти была счастлива. Она была ему небезразлична. Значит, он снова принадлежит ей.
— О, Господи. — безнадежно молвил Энтони. И огромная слабость окатила его неодолимой волной, гася, смывая, унося с собой весь гнев. Силы оставили его, всхлипывая, он опустился рядом с ней на кровать.
— Ну, что ты, милый, — молила она его, — не плачь. Прошу тебя, не плачь.
Она прижала его голову к своей груди и баюкала, мешая свои сладкие слезы с его горькими. Ее пальцы нежно перебирали его темные волосы.
— Я такая дурочка, — бормотала она еле слышно. — но я люблю тебя, и когда ты такой ко мне холодный, мне и жить совсем не хочется.
В конце концов, здесь было так спокойно — в этой тихой комнате, пропахшей пудрой и духами, мягкая рука Дот, словно ветерок у него в волосах, движение ее груди, когда она дышала, — на миг ему показалось, что рядом с ним Глория, и сам он будто очутился в том прекрасном, наполненном покоем доме, какого у него никогда не было.
Прошел час. Снизу раздался размеренный бой. Он вскочил на ноги и посмотрел на фосфоресцирующие стрелки своих часов. Было двенадцать.
Он долго искал такси, которое согласилось бы везти его за город в такой час. Всю дорогу поторапливая шофера, он одновременно обдумывал наилучший способ проникнуть в лагерь. В последнее время он несколько раз опаздывал и знал, что если его поймают еще раз, то он, скорее всего, будет вычеркнут из списка кандидатов на офицерские курсы. И сейчас он прикидывал, не лучше ли будет отпустить такси и попробовать миновать часового в темноте. Но в конце концов офицеры частенько проезжали мимо часовых после полуночи…
— Стой! — Односложный выкрик послышался из желтого сияния, которое фары машины бросали на бугристую дорогу. Шофер затормозил, и в круге света появился часовой с винтовкой на плече. С ним, как на беду, был начальник караула.
— Поздновато, сержант.
— Так точно, сэр. Задержался.
— Плохо. Придется записать ваши данные.
Пока офицер с блокнотом и карандашом в руке ждал, губы Энтони сами собой произнесли рожденное отчаяньем и паникой:
— Сержант Р. А. Фоли, — отвечал он, замирая.
— Откуда?
— Рота Q, восемьдесят третий пехотный.
— Хорошо. Отсюда пойдете пешком, сержант.
Энтони козырнул, быстро расплатился с таксистом и пустился бежать в расположение полка, который назвал. Как только его потеряли из виду, он изменил направление, и с бешено колотящимся сердцем кинулся к участку своей роты, сознавая, что совершил роковую ошибку.
Два дня спустя тот офицер, который был начальником караула, узнал его в городе, в парикмахерской. В сопровождении военного патруля он был доставлен в лагерь, где его без суда понизили в звании и лишили на месяц права покидать расположение роты.
После этого его охватило непостижимое, полнейшее безразличие ко всему, и не прошло недели, как его снова задержали в городе, когда он брел пьяный, сам не зная куда, с почти полной бутылкой контрабандного виски в кармане. Только в силу очевидной невменяемости его поведения на суде трибунал ограничился тремя неделями гауптвахты.
Кошмар
С первых же дней заключения в нем поселилась уверенность, что он постепенно сходит с ума. В его сознании, казалось, сгрудилось множество каких-то сумеречных, но вместе с тем вполне отчетливых образов; некоторые из них были ему знакомы, другие — незнакомые и ужасные, но все они управлялись посторонним существом, которое сидело где-то сверху и наблюдало. Больше всего Энтони беспокоило, что сам этот укротитель был нездоров и едва управлялся со своим зверинцем. Если бы он хоть на минуту замешкался, потерял над ними контроль, все эти кошмарные создания тотчас вырвались бы из своих клеток — только Энтони мог знать, какая непроглядная тьма воцарилась бы кругом, если б худшая часть его существа получила возможность бесконтрольно проникать в его сознание.
Пекло дня непостижимым образом превращалось в обугленную тьму, которая обрушивалась на опустошенную, обессиленную землю. Голубые круги безымянных зловещих солнц, бессчетные центры огня безостановочно вращались у него над головой, беспощадно слепили глаза, а он, не в силах шевельнуться, лежит, сжигаемый их огнем. В семь утра нечто призрачное, почти абсурдно нереальное, что он привык именовать своим смертным телом, вместе с семью другими заключенными и двумя охранниками выходило работать на ремонт лагерных дорог. Сначала они целый день нагружали и выгружали целые горы гравия, разбрасывали его, разравнивали граблями; следующий день был посвящен работе с огромными бочками кипящей смолы: они поливали гравий черными, сверкающими на солнце струями расплавленного жара. По ночам, запертый на гауптвахте, он часов до трех утра лежал, опустошенно глядя на неровные балки потолка, не находя в себе мужества ухватиться хоть за какую-то мысль, пока не забывался обрывочным, беспокойным сном.
Все рабочие часы, пока день тащился к душному закату, он работал, не давая себе передышки, стремясь настолько измотать себя физически, чтобы вечером можно было заснуть хотя бы от изнурения… Однажды днем, на второй неделе срока, у него возникло ощущение, что за ним, спрятавшись в нескольких футах за спиной одного из охранников, наблюдают два неотступных глаза. Это повергло его в ужас. Стараясь держаться к ним спиной, он лихорадочно орудовал лопатой, но вот наступил момент, когда ему понадобился гравий и нужно было повернуться к ним лицом. И тут они вторглись в его сознание. Глаза буквально пожирали его. Без того напряженные до предела нервы Энтони не выдержали. Прямо из раскаленного безмолвия кто-то надрывно звал его: земля нелепо вздыбилась под ногами, и все утонуло среди суматохи и криков.
В себя он пришел уже на гауптвахте, где другие заключенные поглядывали на него как-то странно. Глаза больше не возвращались. Прошло немало дней, прежде чем он сообразил, что голос, звавший его, принадлежал, скорее всего, Дот, что это она своими криками вызвала последующую суматоху. Он додумался до этого как раз перед окончанием срока своего наказания, когда окутывавшая его темная туча немного рассеялась, оставив после себя глубокую, беспросветную апатию. По мере того как его умственный посредник — тот самый укротитель, который держал в узде грозную стаю его кошмаров, становился сильнее, сам Энтони все больше слабел физически. Он сам не понял, как выдержал последние два дня изнурительного труда, и когда дождливым полднем все это кончилось, у него хватило сил только дойти до расположения роты и, забравшись в палатку, забыться похожей на беспамятство дремой, от которой он пробудился лишь перед рассветом, с болью во всем теле и нисколько не отдохнув. Рядом с его койкой лежало два письма, которые уже несколько дней поджидали его в канцелярии. Первое было от Глории, короткое и равнодушное: