Груз 200 | Страница: 75

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Невидимая рука, устав нянчиться с Глебом, с размаху впечатала его в грязь, и ему показалось, что он слышит треск собственных ребер. В последнее мгновение в его стремительно ускользающем сознании промелькнула странная, небывалая фантазия: Малахов, сидящий в мягком кресле с телефонной трубкой возле уха и слушающий рвущуюся из наушника сокрушительную симфонию тотального уничтожения… Потом свет померк, а вместе с ним исчезла боль, и Глеб принял это с благодарностью.

Глава 16

Он открыл глаза и немедленно зажмурил их снова, потому что яркий солнечный свет, голубизна неба, зелень начавшей распускаться листвы и расчерченная на четкие квадраты белизна облицованной кафелем стены ударили по зрачкам, как шипастая перчатка уличного хулигана. Это было почти больно, но распростертый на спине человек с бледным, казавшимся изможденным лицом, с которого совсем недавно сошли последние синяки и ссадины, улыбнулся солнечному свету, который окрашивал темноту под сомкнутыми веками в глубокий красный цвет и ощутимо пригревал его впалые щеки сквозь двойное стекло большого, почти во всю стену, квадратного окна.

Не открывая глаз, он протянул в сторону правую руку и нащупал лежавшие на тумбочке очки с дымчатыми стеклами. Очки были новые, в дорогой золоченой оправе, которая очень ему не нравилась и вдобавок ощутимо натирала переносицу. Надев очки, он привычно подумал, что позже надо будет как-нибудь незаметно сменить оправу, сказав, что очки опять разбились.

Теперь можно было открыть глаза, не боясь ослепнуть. Он знал, что не увидит вокруг ничего нового, и все-таки поднял веки с удовольствием. Прошло уже довольно много времени с тех пор, как он оказался в этом выложенном кафелем, как общественный туалет, помещении с белоснежным потолком и желтыми шелковыми шторами на окнах, но каждое пробуждение доставляло ему ни с чем не сравнимое удовольствие, особенно с тех пор, как небо за окном стало голубым, а почки на ветвях деревьев наконец лопнули, в одну ночь выбросив клейкие зеленые флажки молодой листвы, словно вся растительность в городе, сговорившись, объявила “священную войну” – джихад – ослабевшей зиме.

В этот раз просыпаться было особенно приятно, потому что, еще не успев открыть глаза, он сразу вспомнил, что сегодня ему клятвенно обещали снять гипс и с ребер, и с ноги. Правда, это обещание было вырвано почти насильно, под угрозой побега через окно второго этажа, но это уже детали.

Он сел на кровати, кряхтя, как дряхлый старец. Кряхтеть тоже было приятно, тем более что он чувствовал, что отпущенное ему на это занятие время вот-вот истечет. Сейчас же тело блаженно впитывало в себя покой, как сухая губка впитывает воду, аккумулируя силы где-то глубоко внутри, и Глеб Сиверов позволял телу делать все, что тому заблагорассудится. Когда снимут гипс, будет время на то, чтобы привести расслабленные мускулы в порядок, а пока Слепой отдыхал. Омрачала его безоблачное растительное существование только санитарка Василиса Гавриловна, которая как раз в этот момент вошла в палату, громыхая ведром и с неприятным влажным шорохом волоча за собой по полу длинную швабру с намотанным на нее куском мокрой мешковины, игравшим роль половой тряпки.

– Доброе утро, – приветливо сказал Глеб, и Василиса Гавриловна, как всегда, угрюмо проворчала что-то неразборчивое в том смысле, что для бездельников все утра хороши, а вот иным-прочим приходится с утра пораньше дерьмо разгребать.

Глеб почесал согнутым пальцем левую бровь и с привычным удивлением уставился на санитарку, которая, громыхая и шаркая, тяжело передвигалась по палате, размазывая по полу грязноватую воду, издававшую неприятный запах лизола. Он никак не мог понять, было ли постоянное хамство Василисы Гавриловны природной чертой ее характера или проявлялось только тогда, когда ей поневоле приходилось общаться с пациентом из шестнадцатого бокса. “Шалишь, – подумал он, подстрекаемый поселившимся в его душе сегодня утром веселым бесом, – я тебя разговорю, старая перечница."

– Василиса Гавриловна, – дурашливо взмолился он, – милая, за что вы меня так не любите?

– Я тебе не милая, – проворчала санитарка, ожесточенно шуруя шваброй у него под кроватью и даже не подняв головы, – и любить мне тебя не за что. Тебя другие любят, а я тебе ни к чему. Пол вот помою, говно за тобой вынесу и уйду. На что тебе моя любовь? Тебе и так хорошо. Развели здесь.., родственнички, – совсем уже непонятно закончила она, подхватила ведро и вышла, тяжело ступая тумбообразными ногами.

Глеб пожал плечами и, воровато покосившись на дверь, вынул из-под матраса пачку сигарет. Красно-белая картонная пачка “Мальборо”, полежав под больничным тюфяком, приобрела совершенно непрезентабельный вид, расплющившись так, словно по ней проехались асфальтовым катком. Глеб откинул сломанную крышечку, с трудом выцарапал из пачки плоскую, покрытую мелкими морщинками сигарету, щелкнул голубенькой одноразовой зажигалкой и с удовольствием закурил. Василиса Гавриловна дежурила в среднем два раза в неделю, и ее странное отношение можно было с грехом пополам пережить. Вот только что она имела в виду, говоря о родственниках?

Глеб открыл тумбочку, вынул оттуда позапрошлогодний номер “Зарубежного военного обозрения”, забытый здесь кем-то из его предшественников, раскрыл его на статье о новой модели израильского легкого танка, оторвал от страницы уголок и свернул его кулечком, получив таким образом одноразовую пепельницу наподобие тех слепленных из хлебного мякиша чернильниц, которыми, если верить некоторым биографам, пользовался, сидя в Петропавловке, вождь мирового пролетариата. Он писал молоком между страниц переданных ему с воли книг, а когда в камеру заглядывал надзиратель, просто съедал свой письменный прибор. Съесть наполненный сигаретным пеплом бумажный фунтик было, конечно же, нельзя, но зато в случае неожиданного обхода он легко прятался в кулаке. Стряхивая пепел в бумажку, Глеб между делом позавидовал вождю: судя по всему, в крепости тому сиделось недурно. Книги, молоко и такое количество хлеба, что он мог себе позволить лепить из него чернильницы… Его бы в нашу зону, с усмешкой подумал Глеб и стыдливо спрятал изуродованный журнал, в котором недоставало уже доброй трети страниц, на нижнюю полку тумбочки.

Он дотянулся до висевшего в изголовье кровати старенького репродуктора и покрутил регулятор громкости в смутной надежде услышать какой-нибудь классический концерт или, на худой конец, свежий выпуск новостей. Репродуктор разразился хриплым треском, как будто прочищая горло, и запел, “Ты бросил меня, ты бросил меня”, – пронзительно запричитал динамик, и Глеб поспешно вывернул регулятор громкости влево до упора, обрывая коллективную девичью жалобу. В палате стало тихо, но Глеб, не удержавшись, опасливо покосился на окно, как будто ожидая, что в него вот-вот, с треском и звоном проломив двойную раму, влетит подарочек от российских ВВС – управляемая ракета класса “воздух-воздух”. Популярная песня, которую сейчас можно было услышать на каждом углу, для Глеба Сиверова теперь навсегда была связана с массированной бомбардировкой неразрушимыми стальными узами условного рефлекса. Немного утешало только то, что этому хиту наверняка осталось звучать максимум полгода. “В рубашке родился”, – помнится, сказал ему тогда один рыжий разгильдяй, а он, с трудом разлепив спекшиеся губы, проскрипел в ответ: “В бушлате. В деревянном, мать его…"