Наконец появился герцог и очень нежно поцеловал меня:
— Вы снова возвращены мне, моя дорогая графиня; да будет благословен за это милосердный Господь!
— Благодарю вас, ваше высочество, за вашу привязанность; я понимаю, чем вам обязана, не сомневайтесь; но скажите мне…
— Красивы ли вы по-прежнему, не так ли? В моих глазах вы всегда будете самой красивой на свете.
— Но, сударь, как я буду выглядеть в глазах других?
— Вам это важно?
— Конечно, сударь, ведь не хочется внушать ужас, и потом для себя самой…
— Успокойтесь, — более холодным тоном возразил он, — у вас еще остается достаточно прелестей, чтобы удовлетворить самых тонких ценителей. Будьте довольны, сейчас вы себя увидите и сможете оценить это.
Он подошел к большому венецианскому зеркалу, подаренному мне им же (оно и сейчас передо мной, в ту минуту, когда я пишу), потом, сняв тонкий газ, которым оно было завешено, сказал:
— Посмотрите на себя.
Моим первым движением было зажмурить глаза и отдалить этот миг, наступления которого я так жаждала.
— Мужайтесь! — воскликнул герцог. — Смелее! Это совсем не страшно. Наконец я посмотрела в зеркало и увидела некое подобие скелета с лицом,
обтянутым кожей в шрамах, с воспаленными глазами, без бровей и цвета
вареного рака.
Я закричала от испуга и потеряла сознание.
Ни Виктор Амедей, ни мои горничные не понимали меня: они ведь видели меня еще более уродливой и считали, что по сравнению с тем я выгляжу теперь великолепно; они уже забыли о том, что я не видела своего лица с тех пор, как его черты изменились. Мне понадобилось очень много времени, чтобы привыкнуть к своему новому облику.
Тем не менее принц каждую минуту без устали повторял мне:
— Душа моя, такой вы мне нравитесь еще сильнее; я буду более уверен, что вы принадлежите только мне одному, и даже мысль о ком-то другом, кроме меня, не осквернит вас.
Я вовсе не была польщена этим комплиментом. Надо любить мужчину гораздо сильнее, чем я любила герцога Савойского, чтобы отречься от восхищения всех остальных.
Во Франции начинают говорить о философах, желающих познать все ощущения, все чувства и объяснить их. Пусть же они мне скажут, почему начиная с этого времени я, обязанная любить принца за все, что он дал мне, наоборот, стала испытывать к нему такую неприязнь, что просто не могла находиться рядом с ним. По правде говоря, он заставил меня дорогой ценой заплатить за свои заботы обо мне.
Благодаря одной из странных особенностей своего ума, — их у герцога было много — он льстил себя надеждой, что я на всю жизнь останусь в подобном состоянии и ко мне никогда уже не вернется прежнее лицо; но, по мере того как я выздоравливала, я вновь становилась если не такой, какой была, то, по крайней мере, портретом самой себя, все еще схожим со мной прежней, хотя и несколько поблекшим. Виктор Амедей был крайне этим раздосадован и проявлял все более неистовую ревность, доходившую до грубого обращения со мной, что вынуждало меня считать мои узы чрезвычайно тяжкими.
Как было уже сказано, в то время я оставалась с ним по двум причинам, но назвала пока лишь первую; второй, более важной, было горе, угнетавшее его. Мне не хотелось покидать его, когда он переживал неудачи: это привело бы меня к угрызениям совести; и к тому же, по правде говоря, я не знала, к какому способу прибегнуть, чтобы избавиться от его тирании. Я не находила ни одного: герцог слишком тщательно охранял меня.
Я находилась под замком, совершенно никого не принимала, не бывала при дворе, позволяла себе лишь прогулку в карете или посещение виллы.
Он брал меня с собой во все поездки и оставлял иногда на два-три дня в одиночестве в какой-нибудь жалкой деревне, где я умирала от скуки, так что даже герцогиня однажды сказала кому-то:
— Если я в прошлом злилась на бедную графиню, то теперь я ей все прощаю; никто не может позавидовать жизни, которую она ведет: она оказывает мне большую услугу, избавляя меня от этих путешествий.
Во всех других отношениях жаловаться мне было не на что. Герцог, скупой для всех, по отношению ко мне был щедр: он осыпал меня подарками. Я даже просила его остановиться, поскольку в том положении, в каком находилось его состояние, у него могли возникнуть затруднения с деньгами. Он ответил мне, что тем самым я лишу его единственного счастья. Теперь же, осмысливая это, я понимаю, что действительно оказалась неблагодарной; он очень меня любил, но по-своему: его чувства отличались от моих лишь потому, что я далеко не так сильно его любила.
Именно тогда я получила письмо, вызвавшее у меня сильное желание покончить с этой связью и предоставлявшее возможность, которую я повсюду тщетно искала.
Я не видела ни единой живой души, кроме министров, работавших у меня вместе со своим повелителем, а также доброго г-на Пети, приходившего изредка с малышом Мишоном, который казался малышом в еще большей степени, чем прежде, хотя он был уже близок к тому, чтобы получить бенефиций.
В один прекрасный день славный кюре явился ко мне с таинственным видом, придававшим такую чопорность его открытому лицу, что мне хотелось рассмеяться.
— Что вы мне несете, мой дорогой кюре? — спросила я. — Кажется, вы держите за пазухой ящик Пандоры.
— Сударыня, я не знаю, что принес, и не ведаю, останется ли на его дне надежда, но вот письмо — меня просил передать вам его один иностранец, мальтийский командор. Так как я упрямился, не зная, что это за послание, он сказал мне, что это письмо от вашего досточтимого брата. Я очень надеюсь, что он меня не обманул.
— Дайте его мне, — ответила я, — и, каким бы оно ни было, даю слово, что вы его прочтете.
Я вскрыла письмо; оно, действительно, было от шевалье де Люина, покрывшего себя славой в королевском флоте: он сражался против англичан в Средиземном море.
Сейчас у шевалье появилось немного свободного времени, и он спрашивал меня, не будет ли мне приятно, если он проведет его вместе со мной. Не без основания брат не доверял почте и просил одного из своих друзей, отправлявшегося в Турин, взять с собой его послание. В свете поговаривали, что я очень несчастна; он хотел знать, как ему вести себя, предлагал свою помощь, чтобы избавить меня от трудностей, если они на самом деле у меня есть. Брат не сомневался, что его другу, человеку очень сообразительному, удастся передать мне это письмо, сколь бы строго меня ни охраняли, и просил меня ответить ему тем же путем.
Господин Пети уже давно настойчиво умолял меня положить конец этой связи, которую он не мог одобрять с точки зрения религии и которая, к тому же, стала горем моей жизни.
Прочитав это письмо, он произнес «Nunc dimittis» [18] и воскликнул, что Бог вдохновил шевалье и необходимо принять его предложение, чтобы избавиться от греха, в каком я погрязла на много лет.