Женщина в белом | Страница: 153

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Прежде чем обратиться к помощи Пески, мне следовало самому посмотреть, что за человек тот, с кем мне придется иметь дело. До этого времени я и в глаза не видывал графа Фоско.

Через три дня после нашего возвращения я пошел на Форест-Род в Сент-Джонз-Вуд около одиннадцати часов утра. Погода была прекрасная, у меня было несколько часов свободного времени. Я предполагал, что если вооружусь терпением, то дождусь графа — он не устоит перед искушением прогуляться. Узнать меня он не мог. В тот единственный раз, когда он шел за мной и проследил меня до самой квартиры, была темная ночь и он не мог видеть моего лица.

В окнах его загородного дома я никого не заметил. Я прошел мимо, завернул за угол и поглядел через невысокую садовую решетку. Одно из окон нижнего этажа было раскрыто настежь и затянуто прозрачной сеткой. Я никого не увидел, но до меня донесся сначала пронзительный свист и чириканье птиц, а затем густой звучный голос, который я сразу узнал по описаниям Мэриан.

— Летите на мой мизинчик, мои пре-пре-прелестные! — звал голос. — Вылетайте из клетки! Прыгайте наверх. Раз, два, три — вверх! Три, два, раз — вниз! Раз, два, три — тьить, тьить, тьить!

Граф дрессировал своих канареек, как делал это во времена Мэриан в Блекуотер-Парке.

Я немного подождал. Пение и свист прекратились.

— Подите сюда и поцелуйте меня, мои малюточки! — сказал густой голос.

В ответ послышались писк и шорох крыльев, раздался низкий, бархатный хохоток, потом все смолкло. Через несколько минут я услышал, как распахнулась входная дверь. Я повернулся и пошел обратно к дому. Звучный бас огласил загородную тишину тенистой улицы великолепной арией из «Моисея» Россини. Калитка палисадника щелкнула и захлопнулась. Граф вышел на прогулку.

Он пересек улицу и пошел по направлению к Риджинтс-Парку. Я остался на противоположной стороне и пошел вслед за ним, держась немного поодаль.

Мэриан говорила мне о нем и подготовила меня к его огромному росту, чудовищной тучности и пышным траурным одеждам, но не к потрясающей свежести, бодрости и жизненной силе этого человека. В свои шестьдесят лет он выглядел сорокалетним. С шляпой чуть-чуть набекрень, он шел вперед легкой, скользящей походкой, помахивая палкой с золотым набалдашником и мурлыча что-то себе под нос.

Время от времени он поглядывал с великолепной покровительственной улыбкой на дома и сады, мимо которых шел. Если бы какому-нибудь постороннему человеку сказали, что граф является полновластным хозяином этих мест и все здесь принадлежит ему одному, тот не удивился бы. Граф ни разу не оглянулся и, казалось, не обращал особенного внимания ни на меня, ни на кого из прохожих; но время от времени он с приятным отеческим добродушием улыбался и делал глазки детям и их нянькам. Таким образом мы шли все вперед, пока не поравнялись с магазинами на западной стороне парка.

Он остановился у кондитерской, зашел в нее, вероятно, для того, чтобы сделать заказ, и вышел с пирожным в руках. Шарманщик-итальянец крутил перед кондитерской свою шарманку, на крышке которой сидела жалкая, маленькая, сморщенная обезьянка. Граф остановился, откусил кусок пирожного и с серьезным видом протянул остальное обезьянке.

— Мой бедный человечек, — сказал он с иронической нежностью, — у вас голодный вид. Во имя священного человеколюбия я предлагаю вам позавтракать.

Шарманщик умоляюще протянул руку за подаянием к великодушному незнакомцу. Граф надменно передернул плечами и прошествовал дальше.

Мы вышли на улицу к более роскошным магазинам между Нью-Род и Оксфорд-стрит. Граф снова замедлил шаги и зашел в небольшой оптический магазин, в окне которого висело объявление, гласящее, что здесь прекрасно выполняют починку очков и т. п. Граф вышел оттуда с театральным биноклем в руках, сделал несколько шагов и остановился у большой афиши, выставленной в окне музыкального магазина. Он внимательно просмотрел афишу, подумал с минуту — и подозвал проезжавший мимо кеб.

— Оперная касса! — сказал он кебмену и уехал.

Я перешел через улицу и тоже начал просматривать афишу. Сегодня в опере давали «Лукрецию Борджиа». Бинокль в руках графа, его внимательный просмотр афиши, его указание кебмену — все говорило о том, что он намерен быть в числе зрителей на «Лукреции Борджиа». У меня была возможность попасть в задние ряды партера благодаря старым приятельским отношениям с одним из художников Оперного театра. Графа, наверно, будет легко разглядеть и мне и моему спутнику — таким образом я мог сегодня же установить, знает Песка своего соотечественника или нет.

Ввиду всего этого я тут же решил, как мне следует провести сегодняшний вечер. Я раздобыл билеты и по дороге оставил на квартире у профессора записку с приглашением отправиться в оперу. Без четверти восемь я заехал за ним. Мой маленький друг был в праздничном, приподнятом настроении, с цветком в петлице и с огромнейшим биноклем под мышкой.

— Вы готовы? — спросил я.

— О да, да! — сказал Песка.

Мы отправились в оперу.

V

Последние такты увертюры отзвучали, и партер был уже заполнен публикой, когда Песка и я приехали в театр.

Но в проходе, отделявшем наши ряды от кресел партера, было просторно, на что я и рассчитывал. Я подошел к барьеру за креслами и осмотрел их одно за другим, ища глазами графа. Его не было. Я прошелся по проходу, внимательно всматриваясь в публику. Вскоре я его обнаружил. Он занимал прекрасное место, двенадцатое или четырнадцатое от конца в третьем ряду. Я стал прямо за его спиной на расстоянии нескольких рядов. Песка был подле меня. Профессор еще не знал, с какой целью я пригласил его в театр, и, по-видимому, был очень удивлен, что мы не делаем попыток продвинуться поближе к сцене.

Занавес взвился, и опера началась.

Весь первый акт мы просидели на наших местах. Граф, поглощенный тем, что происходило на сцене и в оркестре, ни разу не оглянулся. Ни одна нотка из прелестной оперы Доницетти не ускользнула от его слуха. Он сидел, высоко вздымаясь над своими соседями, улыбался и с видимым удовольствием покачивал в такт своей огромной головой. Когда зрители, сидевшие около него, начинали аплодировать сразу же после какой-нибудь арии, не дожидаясь заключительных аккордов (как это всегда делает английская публика), он поглядывал на них с выражением мягкого протеста и слегка поднимал руку, вежливым жестом умоляя о тишине. Прослушав особенно красивые арии и речитативы или особенно нежные пассажи оркестрового аккомпанемента, проходившие без аплодисментов со стороны остальных зрителей, он поднимал свои мощные руки, затянутые в черные лайковые перчатки, и в знак восхищения чуть-чуть похлопывал ими друг о друга, как просвещенный знаток и ценитель Прекрасного. Временами бархатным шепотом он выражал свое одобрение. «Браво! Бра-а-а…» — как мурлыканье огромной кошки разносилось по зрительному залу. Ближайшие его соседи, простодушные приезжие провинциалы, всегда с восторгом взирающие на великосветское общество Лондона, начали следовать его примеру. Много раз за этот вечер взрывы аплодисментов в театре начинались с мягкого похлопывания рук, облаченных в черные перчатки. Ненасытное тщеславие этого человека жадно упивалось этим знаком признания его музыкального превосходства над окружающими. Широкое лицо его беспрестанно озарялось улыбкой. Он поглядывал вокруг, вполне довольный собой и своими ближними. «Да! Да! Эти варвары англичане учатся кое-чему у меня! Здесь и повсюду я, Фоско, главенствую над всеми!» — вот о чем говорило выражение его лица.