Флейта.
Почти сразу перед глазами возникла туманная фигура.
— Я жду тебя на закате солнца, — журчание, плеск, покой и утешение, — у дороги, выходящей из ворот Голубого Лотоса. В четверти йоджаны от города. Приходи. Я буду ждать.
— Я приду, Кришна!
— Ждать… ждать… — Образ Черного Баламута поблек и растаял. Быстро стихал звон в ушах, и гасло мерцание в сердоликах серег.
Мир становился прежним.
Надолго ли?
…Издали это напоминало нить жемчуга, скомканную в горсти и брошенную на дорогу. Ты подъехал ближе и остановил своих чубарых рядом с белой колесницей, запряженной белыми иноходцами. Цвет жизни. Цвет рождения, благополучия, белизна счастливых дней. И Черного Баламута нет в «гнезде». Символично, знаете ли… Ты спрыгнул наземь и подошел к обочине. Отсюда склон спускался прямо к реке, и там, на берегу, сидел темнокожий юноша в желтых одеждах.
Сапфир в золотом перстне, оброненный кем-то в сумерках.
Кришна сидел спиной к тебе, на камне, сходном с горбатой жабой, и бросал в темную воду гальку за галькой. Брызги на миг вспыхивали закатным фейерверком, чтобы секундой позже рухнуть обратно, во тьму. И это тоже было символично.
Ты спустился вниз и сел рядом. Прямо на траву, мокрую от вечерней росы. Обхватив колени руками и удобно умостив поверх подбородок. Со стороны вы вполне могли показаться отцом и сыном, для полной идиллии не хватало лишь матери с кожей цвета агата.
Нет.
До идиллии не хватало многого.
Ты поднял гальку и тоже кинул ее в воду.
— Уезжаешь? — спросил ты, чтоб хоть что-то спросить.
— Да. И ты едешь со мной.
Галька плюхнулась косо, ребром, и речная гладь с чавканьем утащила добычу на дно. Без брызг.
— И что я там буду делать? — Шутка Кришны не показалась тебе забавной.
— То же, что и всегда. Сражаться. Только на этот раз, впервые в жизни, ты будешь сражаться на правильной стороне.
Комар с противным писком опустился тебе на щеку, и ты машинально прихлопнул кровопийцу.
— Как ты себе это представляешь, Кришна? Волей судьбы все мои друзья находятся здесь, в Хастинапуре, а все враги, по непонятной роковой случайности, — там, вокруг мятежных сыновей Панду. Послушай я тебя, уж не знаю зачем, меня дурно приняли бы там и косо посмотрели бы здесь, — говоря это, ты никак не мог отделаться от странного ощущения.
Слова выходили кислыми, и казалось, что их уже произносили до тебя или произнесут после, слова отдавали оскоминой, рот наполнялся вязкой слюной, и ты замолчал.
Зря ты, пожалуй, приехал сюда.
Зря.
Черный Баламут достал из рукава флейту, повертел ее в пальцах и с плохо скрываемым сожалением сунул обратно.
— Ты не понимаешь, — сказал он. — Ты похож на юродивого, который слюнявым ртом тянется к яду, а лекарь не в силах объяснить глупцу, почему этого не стоит делать. Ты похож на младенца, которому вздумалось поиграть с коброй, а мать опять же бессильна воздействовать на него уговорами. В такие минуты полезнее действовать, а объяснять потом… или вовсе не объяснять.
— Не объясняй, — кивнул ты. — Не надо. Нет таких объяснений, после которых я согласился бы стать изменником и убивать своих.
Помолчав, ты добавил:
— Пожалуй, для этого надо родиться царем. Или богом. А я родился сутиным сыном.
— Убивать! — Кришна раздраженно воздел руки к небу. — Умирать! Чушь! Мара! Неизбежно умрет рожденный, неизбежно родится умерший, если ж все это неотвратимо, то к чему здесь твои сожаления?! Когда гибнут тела, Господь Твой ни в одном из них не погибает, это значит — о тварях смертных сожалеть ты, Карна, не должен!..
Закат брызнул тебе в глаза. Захлестнул фейерверком красок, буйным половодьем, топя в себе, растворяя без остатка. Пение звездных цимбал обожгло слух, стаей кречетов взлетела трубная медь, и крылатые гандхарвы склонились к сладкоголосым винам, хором славя Неизреченного и Несотворенного. Сонмами сонмов воспарили в пространстве святые царственные мудрецы, блистая кротостью взора, павшие на поле брани герои, аскеты, завоевавшие небо подвижничеством, чей пыл духовный пламенел, как солнце, — во всей красе, в ярком свечении, каждый в своем небесном доме, озаренном добродетелью.
«Сваха! — ликующе вознеслось кругом. — Вашат!»
— Когда в битву с врагами вступает, исполняется радости кшатрий, словно дверь приоткрытую рая пред собою увидел внезапно! Уравняв с пораженьем победу, с болью — радость, с потерей — добычу, начинай, Карна, свою битву!.. И тогда к тебе грех не пристанет…
Семь пылающих солнц зажглись над тобой семь пламенных печатей. Все — дерево и трава, сухое и влажное — обратилось в пепел, и следом на мир обрушилось пламя. Разоряя землю, достигая пределов геенны, оно ширилось, скалясь огненной пастью, но и это еще был не конец. Тучи, прорезаемые пучками молний, сгустились вокруг, мрачные, с ужасающим грохотом заволокли они свод небес — и грозная лавина вод рухнула на Вселенную, гася пожар. Волна вставала за волной, им не было числа, и Прародина воцарилась кругом, в мире без тверди, без небес, где лишь ты, чудом уцелевший, мятежной душой носился над водами.
«Ом мани! — смеялась кипящая пустота. — Дхэйлилайя!»
— Я не всякому глазу доступен, Я сокрыт пеленой своей майи, мир Меня, ослепленный, не знает, и подвластные майе невежды презирают Меня в смертном теле — их надежды и действия тщетны, тщетно знание разумом бедных…
Ты странствовал по мрачным хлябям Предвечных вод, не зная сна, не находя приюта. И на исходе вечности взору открылся огромный мощный баньян. Древо— исполин. На широких ветвях его раскинулось ложе, устланное дивными покрывалами, и в нем покоилось дитя с ликом, словно полная луна, и прекрасными, как лепестки лотоса, глазами. Ты изумлен: как уцелело это юное существо в час гибели Мироздания? Ты… ты… ты…
Ледяные ладони властно ударили по ушам. И ты, последний человек мира старого, отряхнувший с ног его постылый прах, ты, первый человек мира нового, в котором нищие духом гурьбой войдут в Обитель Тридцати Трех, а блаженные унаследуют райские чертоги, — ты перестал быть. Совсем.
* * *
Комар с противным писком опустился тебе на щеку, и ты машинально прихлопнул кровопийцу.
Зря ты, пожалуй, приехал сюда.
Зря.
Черный Баламут достал из рукава флейту, повертел ее в пальцах и с плохо скрываемым сожалением сунул обратно.
Посмотрел на замшелый бок камня, служившего ему сиденьем.
Ты удивился: в продолговатых глазах Баламута, подведенных по краям сурьмой, далеко, на самом дне, плескался суеверный ужас.