— Пусть их лезут, — пожал плечами Алкид. — Мне-то что?
Гермий обличающе ткнул в его сторону пальцем.
— Тебе — что. Тебе как раз очень даже что. Понял?
— Нет. Вы меня в рабство продали. Ливийской ехидне. В ткачихи. За целых три таланта. А нам, ткачихам, ваши разборки вдоль хитона… Так что лети, голубок! Шевели крылышками и не мешай отдыхать после трудового дня.
Гермий, не меняя позы, плавно взмыл над валуном и поерзал, поудобнее устраиваясь в воздухе. Колпачок Лукавого съехал на ухо, фарос волнами стелился по ветру… залихватская ухмылка, пушистые девичьи ресницы, еле сдерживаемая порывистость во всем теле — и легкомысленное приятство общей картины портили только глаза.
Глаза змеи в кустах.
— Так нашему папе и передать? — без малейших признаков угрозы спросил Гермий; и всякий, неплохо знающий Лукавого, мигом почуял бы опасность.
— Так и передай.
— Нет уж, — с подозрительной ленцой пробормотал Лукавый, — не стану я, пожалуй, передавать. А слетаю-ка я лучше к девочкам. Или к мальчикам. Скажу папе — тени в Аид водил, надорвался на службе, вот и полетел в южную Этолию, Калидонскую охоту смотреть…
Лукавый замолчал, пристально глядя на ровно дышащего Алкида — словно ждал чего-то.
Не дождался.
— Вепрь у них в Калидоне объявился, — снова заговорил Гермий, — почище твоего Эриманфского! Жуть с клыками! Тебя нет — так они вепря всей Элладой ловить собрались… и святоша Пелей-Эакид там, и Мелеагр-Неуязвимый, и Амфиарай-прорицатель из Аргоса, и хлыщ Пиритой, и Аталанта-девственница; и старички аргонавты в полном составе! Герой на герое!
Алкид почесал жилистую голень; подумал и почесал сильнее.
— Это точно, — безмятежно согласился он. — Начнут локтями толкаться, потом толпой сослепу сунутся, нашпигуют друг дружку дротиками, дождутся, пока вепрь со смеху подохнет, и станут спорить — кому шкура вонючая достанется.
— Так, может, подсказать им что-нибудь? От имени раба Геракла?
— Подскажи. Пусть не напиваются перед облавой.
— И все?
— И все.
И, когда обиженный Гермий понесся к излучине мутного Кайстра, Алкид даже не приподнялся, чтобы проводить Лукавого взглядом.
Гермий трижды оборачивался, пока не убедился в этом.
* * *
Ификл ожидал Лукавого у виноградников.
— Ну как? — нетерпеливо спросил он, делая шаг навстречу Гермию.
Прежде чем ответить, юноша-бог перевел дыхание, отщипнул от грозди, которую Ификл держал в руке, сочную виноградину и отправил ее в рот.
— Потрясающе! — наконец выдохнул Гермий. — Я все ждал, когда же он возьмет меня за ногу и треснет затылком о валун! Все перепробовал: и по поводу женского платья прохаживался, и Гигантов приплел, и насчет нашего с ним общего папы вспомнил — три года назад он бы точно вспыхнул! — и про Калидонскую охоту… И так, и этак, по гордости топтался, на испуг брал, самолюбие грязью мазал — глухо! И глазом не ведет. А под конец вообще заснул. Как тебе это удалось, Ификл?
— Мне? — удивился Ификл. — При чем тут я?!
Менее всего он был расположен посвящать кого бы то ни было (пусть даже и Гермия) в подробности трехлетнего рабства Геракла. К счастью, Омфала Лидийская, севшая на трон Меонии вместо покойного мужа Тмола, оказалась женщиной весьма практичной и неглупой. И, надо сказать, она скрупулезно выполняла свои обязанности по договору, сводившиеся, в сущности, к одному: издеваться над Гераклом всеми возможными и невозможными способами (кроме членовредительства). Иногда Ификлу казалось, что бывший супруг Омфалы, Тмол Танталид, умер с радостью — настолько неистощимой в этой области была царица. Весь первый год рабства приходилось внимательнейшим образом следить за Алкидом, боясь, что тот не выдержит и сорвется, натворив бед. К середине второго года Омфала ночью (Ификлу приходилось отрабатывать Геракловы долги не только усмиряя окрестную разбойничью братию) призналась, что ей становится все труднее придумывать оскорбления, способные вывести Алкида из себя: тот, смеясь, неделями просиживал за ткацким челноком, словно задавшись целью выткать идеально гладкое полотно, с интересом слушал самые гнусные измышления насчет своих подвигов, от первого до двенадцатого и наоборот; увлеченно обсуждал с другими рабынями состав ароматических мазей и притираний для кожи лица, а на Омфалу, вырядившуюся в его знаменитую львиную шкуру, взирал более чем равнодушно.
В начале третьего года Ификл чуть не упал в обморок, когда Алкид встретил его во дворе и спокойно сказал, как говорят о чем-то привычном, вроде разболевшейся мозоли: «Около полуночи у меня был приступ». Важно было не то, кто и где принес человеческую жертву Гераклу; важно было то, что сам Ификл не почувствовал ничего. Ему даже не снились кошмары.
«Ты знаешь, — продолжил Алкид, задумчиво хмурясь, — я даже не испугался. Совсем. Словно меня это не касалось; словно я, рабыня-ткачиха Омфалы Лидийской, наблюдаю со стороны… нет, даже не наблюдаю, а просто слушаю рассказываемую кем-то историю о безумном Геракле, сыне Зевса. Впервые я понимал, где нахожусь; впервые отличал видения от реальности; впервые ощущал, что надо просто переждать — не бежать, пугаться или бороться, а переждать, ничего не предпринимая, потому что это как беременность у женщин, которая рано или поздно кончится сама собой — и все станет на свое место. Впервые я не был героем; и не был безумцем».
Алкид замолчал и пошел дальше, по каким-то своим делам, а Ификл все стоял и глядел вслед брату, чувствуя, как в набухших слезами глазах играет радуга.
Именно тогда Ификл поклялся самому себе, что воздвигнет Асклепию храм — не важно где, в Пергаме, Эпидавре или на Косе. [60]
Ведь именно Асклепий, великий врачеватель, которого считали богом все, кроме него самого, дал совет, приведший Геракла в рабство к Омфале Лидийской. «В каждом из нас есть дверь, ведущая в Тартар, — сказал Асклепий, когда они с Ификлом сидели на террасе его маленького уютного домика в Афинах, — не в одном Геракле. И открывается эта дверь только с той стороны. Безумие — бороться с Тартаром; безумие — пугаться или бежать от него, ибо Тартар, вошедший в меня — это уже „я“. Пусть Геракл обуздает сам себя; пусть он поймет, что безумие — это тоже он сам; и тогда Тартар придет и уйдет, а Геракл останется».
Они долго говорили в тот день, Ификл Амфитриад и Асклепий, сын Аполлона, они пили пахнущее травами вино, которое принесла тихая смуглянка Эпиона, жена врачевателя, родившая ему сыновей Махаона и Подалирия, и еще двух дочерей, Гигею и Панацею; они расстались лишь на закате… и Ификлу до сих пор не верилось, что с того дня прошло почти три года.
Вчера это было; или нет — сегодня.
Если эта встреча живет во мне — значит, сегодня. И все остальное не имеет значения, как не имеет значения и то, что в Фокейской гавани уже ждет двадцативесельная галера, а на той стороне Эгейского моря от Фессалии до Этолии ждут подставные колесницы, чтобы среди участников Калидонской охоты успели вовремя появиться еще двое: Ификл, сын Амфитриона, и Иолай, сын Ификла.