— Это невозможно, Сестра. Или он изначально равен нам — и тогда намерения Младшего не имеют смысла; или он не равен нам — и не будет равным, что бы ни думал Младший по этому поводу!
— Значит, Старший, ты с нами?
— Я? Неужели Средний не рассказал тебе о нашем с ним разговоре?
— Средний сказал, что ты с нами.
— Значит, он соврал. Я сказал, что я сам по себе. И пока не вмешиваюсь. Пока.
— Вот и не вмешивайся! Во всяком случае, царствовать над всеми Персеидами этот Мусорщик-Одиночка не будет — об этом я уже позаботилась!
Та, которую называли Сестрой, неожиданно умолкла. Когда она заговорила снова, в голосе ее уже не было ни злобы, ни ярости, ни даже властности — была усталость и просьба, почти мольба.
— Ты знаешь, Старший, мой Супруг в последнее время очень изменился. Вот уже девять месяцев он не делит ложе ни с кем. Женщины перестали интересовать его — и это пугает меня. Он стал раздражителен, порой мрачен и еще более вспыльчив, чем прежде. Я не знаю причин — и боюсь узнать их. Так что прошу тебя, Старший, — оставайся в стороне, как и обещал. И еще прошу тебя — угомони Лукавого.
— Хорошо, Сестра. Угомоню… если найду.
— Ну, мне пора…
— Да, иди. У каждого из нас — свой путь. Тебе — идти, мне — оставаться… Только смотри не оступись.
— Ой!
— Ну вот, я же предупреждал! Это так просто — оступиться, особенно если дорога плохо видна…
* * *
…Когда легкие шаги и шорох осыпающихся камешков затихли в отдалении, а багровый мрак заметно поредел, тот, кого называли Старшим, повернулся и безошибочно ткнул пальцем в одну из ниш на бугристом теле утеса.
— Лукавый?
Ответа не последовало.
— Ты что, решил от меня спрятаться? Снимай шлем и лети сюда. А то Кербера кликну, пусть погоняет тебя, дурака…
В нише что-то шевельнулось — и в сумраке слабо проступило лицо, а затем — чуть светящиеся очертания стройной фигуры Лукавого (проявившейся несколько позже лица) и некий громоздкий предмет в его правой руке.
По-видимому, это и был пресловутый шлем.
— Великоват он мне, дядя, — пожаловался Лукавый. — Все время на нос сползает.
— А ты б не хватал без спроса — глядишь, и не сползал бы. Ладно, шлем пока оставь у себя. Тебе он нужнее — попадешься Арею в лапы, он с тебя три шкуры спустит.
Лукавый презрительно хмыкнул.
— Спасибо, дядя, — чуть погодя добавил он.
— Пожалуйста. Все слышал?
— Ни единого слова. И вообще, я только что пришел.
— И что думаешь?
— Думаю? Я? Ну ты шутник, дядя…
— А чего не думаешь?
— О мачехе, что ли? Ревнует. Но и беспокоится. Только не о том, о чем надо. Я меж людей толкусь чаще вас всех — потому и замечаю то, чего вы не видите.
— Что именно?
— Человеческие жертвоприношения. Снова. Там, где их приносили раньше, — их приносят чаще. Там, где о них стали забывать, — вспомнили опять. И даже там, где их не было никогда… А ведь ты знаешь, дядя, кому они идут, даже если их приносят нам с тобой, — Лукавый ткнул пальцем себе под ноги.
— Знаю. Даже если их приносят нам с тобой, даже если их приносят Громовержцу — они идут вниз. В Тартар. И кормят Павших.
— Вот именно. Так что прикрикни на Кербера, дядя, — сторожит плохо, все блох гоняет! И Харону скажи — пусть челн лучше проверяет… проглядит тень-беглянку!
— Ты пугаешь меня, Гермий. А я не из пугливых… но из осторожных. И очень надеюсь на ребенка, который должен родиться сегодня. Если Младший не ошибся…
— Папа не слишком умен. Но при этом он редко ошибается.
— Допустим. А ты все равно приглядывай за отцом — на Афину я не очень-то рассчитываю. Сам говоришь — не слишком, мол, умен…
— Пригляжу, дядя.
— Только смотри — не попадайся.
— Я? — расхохотался Лукавый. — Чтобы я — и попался? Скорее ты умрешь, дядя!..
Мрак еще долго потом хохотал на два голоса.
«Тафос — и тот было легче взять», — беспомощно подумал Амфитрион, когда целая армия мамок, нянек, повивальных бабок и всяких разных женщин под предводительством раскрасневшейся Навсикаи в очередной раз изгнала его из гинекея, перехватив еще на подступах к заветной двери.
Он спустился во двор и стал ходить кругами, как лев по пещере, стараясь не обращать внимания на многоголосый шум, доносившийся из-за забора с улицы. Это оказалось трудно — едва ли не труднее, чем думать о том, что в гинекее кричит в муках рожающая Алкмена, кричит уже чуть ли не полдня, и ты ничем не можешь ей помочь, будь ты хоть трижды герой.
— Это Илифии! — послышался с улицы чей-то пронзительный визг. — Илифии-родильницы! Это все они!..
— Что — они? — пробилось сразу несколько голосов.
— А то, что родить не дают! По приказу Геры! У порога сидят и рожи корчат…
«Я т-тебе сейчас скорчу!» — зло подумал Амфитрион, выдергивая засов и рывком распахивая створки ворот.
Толпа зевак при виде его попятилась, а какая-то бойкая старушонка-карлица, похожая на ласку, проскочила под рукой Амфитриона и мигом оказалась во дворе.
Амфитрион повернулся было к ней, но старушонка вместо того, чтобы удирать, сама подбежала к Амфитриону и вцепилась ему в запястье.
— Галинтиада я! — заблажила она, плюясь и уморительно кривляясь. — Галинтиада, дочь Пройта! Гнать их надо, гнать Илифий, господин мой! Гнать! Прочь! Я Галинтиада, дочь Пройта, я умная, все знаю…
И забегала, заскакала по двору, истерически визжа:
— А-а-а-а! Сын у Алкмены родился по воле великого Зевса! Сын богоравный, могучий, герой, Истребитель Чудовищ! Кукиш Илифиям, кукиш, забыли их, жертв не приносят! Хладны стоят алтари, покарал Громовержец злосчастных! А-а-а! Правду сказала дочь Пройта, что служит Трехтелой Гекате! [16] Правду! Правду! Правду!..
Амфитрион тряхнул головой, словно избавляясь от наваждения, — и шагнул к карлице с твердым намерением выставить ее на улицу. Меньше всего он хотел видеть сейчас служительницу Гекаты, пусть даже безобидную с виду и полубезумную.
Но когда он приблизился к задыхающейся Галинтиаде — дверь в гинекей отворилась и на пороге возникла сияющая Навсикая. В пухлых руках ее был небольшой сверток, заботливо прикрытый женой Креонта от сквозняка.