Алкмена не плакала.
Ни слезинки, ни вздоха, ни всхлипа.
«Еще бы, после Зевса-то!» — шептались фиванцы.
И когда подошли к Алкмене ее сыновья вместе с Креонтом Фиванским, то озноб пробрал всех троих — так взглянула им в лица жена покойного.
Вдова.
Но всем городом в одни глаза не заглянешь.
— Я отдам героям в жены своих дочерей: Алкиду — Мегару, Ификлу — Астеропею, — пробормотал Креонт, в единый миг растеряв все слова заготовленной речи.
Алкмена молчала.
— Я… я воздвигну великому Амфитриону такой толос, в каком никогда не погребали ни одного из басилеев, — сказал Креонт, не зная, что говорить дальше.
Алкмена молчала.
— Мы воздвигнем в Фивах храм, мама, — сказали близнецы. — Храм Отца.
— Да, правильно, — одобрил Креонт. — Храм Зевса-Победителя, отца богов и смертных.
— Храм Отца, — словно и не слыша басилея, одним голосом ответили братья, и Креонт счел за благо промолчать.
Алкмена подошла к пепелищу и взяла горсть углей и золы.
И чудилось: драгоценные камни мечут искры с ладони последней женщины Громовержца.
— Это заложите в основание, — тихо бросила Алкмена.
И высыпала раскаленный прах в подставленные руки сыновей: по полгорсти — каждому.
Даже Креонт, муж государственный, понял тогда: плоть бесчувственна, когда горит сердце.
— Хаа-ай, гроза над морем, — вполголоса запела Алкмена и пошла прочь, — хаа-ай, Тифон стоглавый…
И братьям, беспокоившимся, не повредилась ли мать рассудком, внезапно почудился грохот колесницы, несущейся по краю обрыва между морем и небом.
Так ясно, будто они его уже когда-то слышали.
Но живые живут, и время не ухватишь за хвост, как ни старайся.
Упокоился в грандиозном толосе Амфитрион-Изгнанник, за два года вырос храм, который вслух все называли храмом Зевса, но правый бицепс у статуи Громовержца был странно надколот, словно плохо сросшись после удара мечом; неутомимая Мегара, дочь Креонта, родила Алкиду сероглазого Теримаха, потом крепыша Деикоонта и наконец — крикливого Креонтиада; Астеропея тоже принесла Ификлу двух сыновей и дочь, ласково относясь к первенцу мужа, хрупкому Иолаю…
Впрочем, все — невестки, сыновья, челядь — знали, что Иолай был, есть и останется бабушкиным любимцем.
Потому что первый.
Потому что слабенький.
Потому что вырос на Алкмениных руках, до четырех лет зовя бабушку мамой.
Потому что лицом неуловимо похож… только не спрашивайте у Алкмены — на кого?
Не ответит.
Вот и сейчас, когда шестилетний Иолай пришел в себя после чуть ли не двухнедельной горячки, Алкмена боялась ответить самой себе: почему так изменился любимый внук и что мерещится ей во взгляде маленького ребенка?
Да и не знала она ответа.
Не бывало такого раньше, чтобы Иолайчик избегал обожаемую бабушку, заменившую ему мать, которой мальчик не знал, — а сейчас приласкать себя не дает, из объятий выворачивается, все норовит стороной обойти, поцелуешь его чуть ли не насильно, а он мимо глядит и в глазах тоска смертная, будто и не целуют его, а на части режут. Молоко козье, кипяченое, что всегда дважды в день пил, — наземь вылил. Нянька пробовала сперва уговорить, потом заставить — так на няньку вызверился, что бедной целую декаду потом кошмары снились; и велел мяса подать. Жареного, с кровью. Опять же со сверстниками и до того не больно-то игрался, а теперь и вовсе перестал. Около взрослых трется. И молчит. Нехорошо молчит, по-стариковски. Телем Гундосый, караульщик бывший, помер на днях — Иолай как услышал, сразу велел себя на похороны отвести. Дескать, так и так пойду. Ну кто ему старый Телем?! Меньше, чем никто. Нет же, стоял у костра, бормотал что-то, закусив губу, а в глазах…
Боги, за что караете?!
Кому жаловаться? Навсикае? — этой ее дочки столько внуков наплодили, что не до чужого Иолая ей…
Вот и сейчас — Алкид опять в Трезену уехал, по торговым делам, Ификл с утра в палестру собрался, к ученикам, а Иолай к отцу и подходит, вразвалочку.
— Папа, — говорит…
— Папа, — это слово далось Амфитриону с немалым трудом, — я с тобой пойду.
Ификл посмотрел на сына — худенького белобрысого мальчугана, уставившегося в пол.
— Куда это? — с нарочитой строгостью спросил он.
Малчишка вдруг поднял голову и твердо посмотрел в лицо Ификлу.
— В палестру, — буркнул Амфитрион и подумал про себя: «Паршивый из тебя родитель, сынок! Я-то вас с братом гонял да выгонял… оболтусов! Сам, небось, с шести лет по палестрам!»
Ификл недоверчиво хмыкнул, помассировал затекшую со сна шею и вдруг засмеялся, ухватив сына под мышки и подбросив к потолку.
— Что, герой, надоело с женщинами сидеть?! — крикнул он. — Кровь заиграла? Ну что ж, это правильно, у нас с тобой кровь звонкая, хорошая… Собирайся, пойдем!
«Тяжелый он какой-то стал, Иолай мой!» — краем мелькнула мысль.
— Если обижать кто станет — отцу жалуйся! — всполошилась Алкмена. — И не бегай много, тебе нельзя!
— Правильно, мама! — Ификл опустил сына и поцеловал мать в щеку. — Бегать нельзя, прыгать нельзя, молоко кипятить надо… Не повезло тебе — хотела девочку, а вышел мальчик! Эй, мальчик Иолайчик, что делать надо, когда обижать станут?
— Кричать, — угрюмо ответил Амфитрион.
— Что кричать? — удивился Ификл, ожидавший иного ответа. — Что кричать-то?! Папа, на помощь?
— Тебя, папа, дождешься на помощь, как же! — на мальчишеском скуластом лице обнаружилась кривая ухмылка. — То у тебя река разлилась, то стрелы кончились… нет уж, мы, Персеиды, другое кричим!
И, пока Ификл стоял столбом, не веря собственному слуху, маленький Иолай подпрыгнул, уцепился за шею отца и мигом вскарабкался ему на плечи.
— Маленьких обижают! — прогремел старинный боевой клич, и две тощие ноги на удивление цепко охватили Ификлову шею, а две узкие ладошки на удивление хлестко ударили по Ификловым ушам.
Спрыгивая, мальчишка по дороге лягнул отца в грудь — и приземлился не самым удачным образом, ободрав левую коленку.
— Ну вот, — расстроенно бросил Амфитрион, — куда это годится? Нет, в палестру, в палестру, срочно! — а то скиснешь тут от молока и любви вашей! Догоняй, папаша!
И выскочил за дверь.
— А что? — неожиданно заявил Ификл. — Молодец! Весь в меня. Или в деда.
Алкмена замахала на сына руками.
— Типун тебе на язык, сынок! Вот уж чего внуку не пожелаю, так это дедовой судьбы! Сам знаешь — герои долго не живут. Да и жизнь у них… никому не в радость. Вон Тиресий — слепой, а живет себе и живет…