— Как дядя Алким учил, так я и сказал. На стол вином плеснул: богам. Чтоб не опозориться.
— Кушайте, мальчики, кушайте! Хотите, прикажу овцу заколоть? Мяска нажарим, с луком, с чесноком…
Киваю: да, с луком! с чесноком! хочу! — а сказать ничего не могу. Рот сырной лепешкой забит. Некрасиво оно за обе щеки наворачивать, а удержаться сил нет. Изголодался за дорогу.
Только сейчас понял, как изголодался.
Диомед молоко — молоко!!! — пьет, на меня смотрит. Тетя Деянира (бабушка? двоюродная?!) щеку рукой подперла, пригорюнилась, на меня смотрит. Отвык я по пути от чужого сочувствия. Размяк, расслабился; вина невпопад третью чащу выхлебал.
Совсем разморило.
В гостях, будто дома. Тепло, уютно. Вернусь, скажу Ментору с Эврилохом: «Сижу, это я, значит, у Геракла…» — от зависти сдохнут!
— А я, понимаешь, Диомед, бежал. Из дому бежал.
— Бежал? — поражается Диомед, — Зачем? И куда? Что-то у него язык заплетается. Чуть-чуть. От молока? — или куретское молоко дикое? сливками в голову шибает?
Или это уши мои подводят хозяина?
— Бежал, — вздыхаю. — Я, в общем-то, к тебе бежал, Диомед. На Фивы с тобой идти.
— К-куда?!
Ну вот, теперь он заикаться стал. Точно говорю: куреты дикие, и молоко у них такое же. Кусается.
— Мне ведь четырнадцать уже! Целых четырнадцать! Меня постригли даже… А я и не видел ничего! Ничего-шеньки! Геракл-то в мои годы!.. Я как услышал, что ты в Куретии пируешь, так и понял — война будет!
Уставился он на меня — словно два копейных жала уставил. Оба из синего железа, дороже дорогого.
Надо объяснить.
Вот только вина в чаши долью… себе… бабушке Деянире…
— Так ведь Фивы с запада брать удобнее! — смеюсь. — Это каждому понятно! Твои друзья-эпигоны на востоке внимание отвлекают, а ты — с запада. Наковальня и молот. Правильно? Не «ого-го и на стенку!», а иначе. По-людски. Первый удар — отвлекающий, в Нейские ворота! Ударить, отступить, выманить фиванцев под стены; связать боем. Затем: вынудить бросить резерв к Бореадским воротам! Дальше…
Что-то я увлекся.
Нашел, кому рассказывать. Я, понимаешь, знаю, как Фивы брать надо — а он-то их брал
Вон, глядит на меня, а улыбаться забыл.
Губы кусает.
— Я на корабль и сюда! — Про корабль я соврал для приличия. — Да только опоздал. И ограбили дорогой — вещи забрали, серебро, сандалии даже. Хорошие были, на медной подошве… Эх, хотел стать, как ты. Героем! Чтобы битва, чтобы враги впереди! Не получилось!..
Память ты, моя память!.. о чем дальше говорили, не помню. Кажется, о луках. Я еще потянулся было, из Кали-дона на Итаку, в кладовку — хотел другу-Диомеду своим луком похвастаться.
Не дотянулся.
Уснул.
* * *
Ночь нашептывает в уши бархатными губами, ночь ласкает тело теплыми, нежными ладонями: плечи, грудь, живот…
Ой, да ведь это уже не ночь! Вернее, ночь-то ночь, тьма кромешная; а ласкается…
— Проснулся. Не притворяйся, я знаю — проснулся. лежи, лежи, милый… ведь тебе нравится?
— Нравится, тетя… Бархатистый смех-мурлыканье:
— Ну какая я тебе «тетя» — на ложе? Еще скажи: бабушка…
Одиссей не находится, что ответить. Голова кружится от хмеля, до сих пор туманящего мозг, от ласковых касаний женских пальцев, от дурмана вожделения пополам с острым привкусом опасности, от волны, вздымающейся со дна, из тайной глубины, куда уже ловцами жемчуга добрались опытные руки Деяниры — просто Деяниры! не тети! не бабушки!..
Деяниры, жены Геракла.
— А что, если… Геракл…
Наконец-то удается облечь в слова неясное ощущение.
Снова — тихий смех.
— Геракл далеко, у кентавров. А мы с тобой — здесь. Или ты хочешь увильнуть, рыжий? Даже и не думай об этом! Иначе расскажу Гераклу, что ты ко мне приставал…
— Я? Увильнуть?
Одиссей понимает: Деянира шутит. Однако дальний отзвук, легкая тень опасности все равно маячит в воздухе, горчит на губах — лишь добавляя остроты ощущениям. Его руки начинают жить сами по себе, не спросясь хозяина; они прекрасно знают, что и как, эти лукавые руки, хотя всего любовного опыта у рыжего — приключение в деревне на пути в Калидон. Да и то: было? не было?
Рассказы Эвмея — не в счет.
…на самом деле все очень просто.
Просто, как любовь.
Просто надо очень, очень любить эту женщину, эти губы, плечи… Надо… любить…
В ответ — хриплый стон, похожий на страстное рычание львицы. .,..
— Еще! О, еще… где ты?.. — но твои губы не дают ей продолжить, запечатывая вопрос долгим поцелуем; лук и жизнь — одно! два тела — одно! Мерно качается лодка на морской зыби; стонет, раскачиваясь под яростью ветра, стройная сосна…
Это он — ветер, он, колебатель суши и тверди, он, равный богам и Сердящий Богов, неистово любит Деяниру воительницу, женщину, подобную великой богине Афине, его покровительнице… Ведь ты же любишь свою покровительницу, Одиссей?!
— Да! Люблю!
О, боги! внемлите! Женщина, познавшая Геракла, любит тебя! Она сама пришла к тебе…
Кажется, в те мгновения я был безумней, чем когда-либо, и имя этому безумию — любовь! Все мы откладываем друг на друга свой отпечаток, и я недаром столько лет дружил с кучерявым лучником по имени Далеко Разящий!.. Водоворот чувства с сотней имен и тысячью обличий захлестывает с головой — я не противлюсь, я хочу утонуть в его сладости, я тону, растворяюсь, накатываясь прибоем на вожделенный берег: шшшли-прищшшли-вы-шшшли…
Ослепительная вспышка.
Девятый вал вскипает пеной, с грохотом ударяясь о берег.
Темнота.
Потом, уже сквозь подступающий сон — голос.
* * *
— …Как же ты похож на него в юности…
— На Геракла?!
— Нет, дурачок. На Тидея, моего брата. На Диомедова отца. Такой же был: росточку девичьего, а руки… плечи… И рыжий такой же. С веснушками.
— И такой же сумасшедший?
— Нет, не такой. По-другому. Он в драке бешеный был… и твердый, как камень. А ты…
— Ая?
— Ты — другой… особенный! Ты в любви себя забываешь, да?
— Да, Деянира! да! Ты… — Ох, погоди! Я сейчас вернусь… Сейчас. Обожди…
Кажется, я еще подумал: «Она что — со своим братом с Тидеем… тоже?!» Разное про их семью болтали: и про басилея Ойнея, с его дочками-внучками, и про Тидея-Нечестивца, и про самуДеяниру…
Подумал-забыл.