— Да мы уж сами смекнули. И вот что решили: молчать об этом деле надо. Глухо. Вепрь тебя на охоте подрал и все. Отцу своему, понятное дело, скажи, а остальным про убийц-то…
— Про каких убийц, дядюшка? Вепрь меня подрал.
Слыхал, Эвмей?
— Слыхал, хозяин. Я виноват, недоглядел. На мгновенье в покоях повисла тишина; и со двора вновь прорвался вопль аэда:
— …встаньте, чада Пелопсовы,
вы, любимцы Зевесовы,
пряньте, гневно-неистовы:
гребни шлемов волнуются,
будто нива созрелая -
быть грозе!
Чую великий порыв легкокрылых судов
к Илиону!..
Эти слова, прозвучав в густой, словно масло, тишине, вдруг стали тяжким, окованным медью тараном. Пробили смоленые борта вокруг Одиссея; насквозь пронизали забитый всякой рухлядью трюм. Рухнула преграда, до сих пор отгораживавшая звуки песни, несущейся со двора, от вложенного в них смысла — и соленый, горький смысл потоками воды хлынул внутрь гибнущего корабля.
Запах яблок. Страшная сказка.
Елена. Троя. Клятва. Война.
Развод земли и неба.
— А, так ты ведь новость не знаешь! Представляешь… Дядюшка ошибся: он знает. Но дядюшке об этом знать ни к чему.
…ваше приданое — ихор. Кровь Семьи; серебряная волна в ваших жилах. Вы вернете ее под Троей. Уезжай домой, милый! я не хочу потерять тебя снова…
— …украл! пока муженек на Крите, эта троянская сволочь…-.Аэд рассказал, что ли? — Одиссей чувствовал: ему становится скучно. Холодно. Мысли — шарики из металла взятые с ледника. Катаются в горсти, хрустят инеем. Как тогда, в Спарте, перед ночным визитом к Тиндарею, только без любви и бронзы.
— Он самый. Ангелом зовут, пройдоху.
— Ангелом?! Гоните его сюда.
— Знакомец? Младшой, кликни певуна. А мы, пожалуй, пойдем — тебе отдых нужен…
Бабушка Амфитея осталась, но лишь затем, чтобы строго предупредить вошедшего с поклоном Ангела:
— Ты смотри мне, пустозвонством внучка не донимай! Знаю я вас, болтунов… дай вам волю!..
— Не беспокойся, госпожа! — разлился соловьем Ангел, корча уморительные гримасы. — Великий герой позвал меня, и вот он я! Явился на зов. Но едва увижу, что скромный аэд надоел богоравному Одиссею, я немедля покину…
— Покинешь, — прервал его Одиссей, глядя, как неохотно закрывается дверь за уходящей бабушкой. — Куда ты денешься? Кто под окном орал?
— Я, — с достоинством ответил аэд.
— Песню сам сочинил?
— А то как же! Мы, златоусты, чужими брезгуем! Ладно. Любимцы муз — они все с придурью. А Ангел — в особенности.
— Откуда новость узнал? Про Трою, про Елену?
— От гонца микенского. По пути встретил. «Врет и глазом не моргнет! Станет гонец останавливаться и со всяким бродягой языком трепать! Так ему,куда надо, за год не добраться…»
— Не к тебе ли, златоусту, гонца слали? — подмигнул рыжий. Больше с целью уличить аэда во лжи.
— Зачем ко мне? Я человек маленький. К Нестору Пи-лосскому слали; на совет в Микены звать.
— На какой совет?
— На военный. Братья-Атриды громче всех кричат: клятва, все как один…
В углу шевельнулся Старик, прежде сидевший без движения. Словно вмешаться собрался, упредить, уже рот раскрыл — да раздумал. Быстроглазый аэд на лету перехватил косой взгляд Лаэртида. Глянул туда же. Ничего нет, пустое место. Только смотрят ли на пустое место так долго? пристально? такими немыслимо, невозможно синими, пронзительными глазами?!
Одиссей почувствовал, что теряет сознание. Летит в пропасть. Держится на одной скуке, на бесстрастном канате, брошенном сверху наследством-безумием, верным товарищем с самого детства. Старик сидел в углу, уставясь в пол; аэд смотрел в угол, чаще вздымая дыханием тощую грудь — и за спиной Ангела таяла стена, открывая бесконечную дорогу, огражденную вдоль обочин туманными рядами столбов. Вдали вереницей брели плохо различимые силуэты. И в черном, беззвездном куполе висела одна-единственная гроздь: Плеяды, семь дочерей Атланта и океаниды Плейоны, взятые на небо.
Третья из сестер, Майя, некогда родившая Зевсу сына — одного из многих — печально мерцала.
Ресницы моргнули, роняя слезу; и видение сгинуло.
— Примешь совет, богоравный? — очень скучно спросил Ангел.
— Военный? — хриплый, больной выдох.
— Мирный. Лечи ногу и езжай домой. Носа оттуда не высовывай. Пусть они все…
Аэд не договорил. Красноречиво глянул туда, где сидел Старик. Добавил вполголоса, странной околесицей:
— Лошадям и ослам повезло больше.
— Почему?
— Потому что мулы бесплодны. Порченая кровь, знаешь ли… Сын убивает отца, спит с матерью. Брат вырезает сестре язык, чтобы изнасиловать без помех. Детей варят в котле, подают на стол родителям. Дочери зачинают от отцов, внучки — от дедов. Предательство, кровосмешение, ложь… из жил в жилы, из года в год. Может, лучше, если сразу?
— Ты о ком говоришь? — спросил рыжий. Уперся в Ангела взглядом, как в щит копьем; и спросил: — Ложь, предательство — о ком?!Двусмысленность вопроса бродила по горнице незваным гостем.
По коридорам общего дома: от нижних этажей до верхних.
— Да так… ни о ком. Песнь сочиняю.
— Тогда спой и о другом. Мать вытаскивает ребенка из пожара. Отец заслоняет собой семью; друг отбивает у смерти друга. Внучки кормят немощного деда. Победитель щадит побежденного. Верность, честь, любовь… Может, сразу, одним махом — оно ничуть не лучше, а просто глупо? Глупо и подло?!
— Ты о ком говоришь? — спросил аэд. Сверкнул синевой из-под бровей, отодвинул щитом копье; и спросил: — Верность, любовь — о ком?!
— Да так… ни о ком. Жар у меня. Бред.
— Жар… Уезжай домой. Там остынешь, богоравный, — и вышел.
…я еще долго смотрел на аккуратно притворенную им дверь.
* * *
Меня лихорадит. Память ты, моя память… скрипишь под буйством ветров. Взлетаешь на самый гребень волны, чтобы мгновением позже низринуться в жадную пучину. На море былого свирепствует шторм, соленые брызги слепят глаза; давно опустела смотровая корзина на верхушке мачты, и тело впередсмотрящего пожирают дикие гиппо-кампы. Паруса зияют дырами, хрипят гребцы, кровавые мозоли лопаются на ладонях, марая линии жизни, но рука кормчего тверда.
Я вернусь.
Я уже совсем рядом. До берега настоящего, до ночной террасы и рассвета, алеющего близостью Троянской войны, рукой подать. Тянусь: сквозь вихрь и горечь воспоминаний, сквозь рваные клочья облаков, мыслей, мест, событий, лиц… Дорога от дядюшкиных угодий в Златые Ми-кены так и запомнилась: мятыми лоскутьями, прошитыми насквозь суровой нитью. Я точно знал, что следует делать. Мне ни разу не было скучно. Я ни мгновения не сомневался.