Ага, исчез в траве.
На этом месте, двадцать лет назад, если мерить время мной, Одиссеем, сыном Лаэрта, я построил первый в своей жизни кенотаф. Из камешков. Маленький. Не больше локтя в длину и в две детские ладони высотой. Здесь построю и последний: правда, он окажется чуть больше, чуть длиннее. Слишком символично, чтобы не позволить себе мимолетную усмешку. Здесь рыжий мальчишка отпел неприкаянную тень: бородача-воина в мятом доспехе, без шлема и меча. С какой войны вернулся ты, воин? Я, знаешь ли, с Троянской. Если не знаешь, спроси там, у себя, во мгле Эреба: тебе расскажут. Хлебнут жертвенной крови, почешут в затылке и расскажут.
Хватило бы крови.
А воспоминаний хватит надолго.
Калидонский затворник по имени Геракл однажды пригрозил убить меня, если я еще раз окажу ему подобную услугу. Хорошо. Я окажу ее себе. В конце концов, рыжих безумцев хватает не на всех желающих; мне, например, не хватило. Обойдусь. Мой Старик, ты тихо присел на корточки рядом и киваешь в такт движениям миски. Молчи. Молчи, пожалуйста. Оставайся самим собой, вопросом без ответа: тогда мне будет легче.
Я бы попросил тебя натаскать воды, но я должен сделать это сам.
Просто посиди со мной.
Ведь это очень просто, да?
Вода. Камни. Глина. Сухие веточки: без них не соорудить крыши. Я не очень стараюсь — великих гробниц заслуживают великие люди. Мне сойдет и так. Вода, глина, камешки. Не умеющий понимать, я даже не пытаюсь: вижу, чувствую и делаю. Зачем? Чего хочу? К чему стремлюсь?! Вопросы толпятся кругом, их ноги в росе, их лица в тумане. Они хотят ответа, они самозабвенно ищут смерти, а находят лишь улыбку и руки, испачканные в мокрой глине.
Это все.
Кенотаф готов.
Пустая гробница для Одиссея, сына Лаэрта. Кенотафы строят, чтобы зануды-дядьки, ушедшие на войну, сумели обрести покой. Я уходил на войну. Я хочу покоя.
Я хочу вернуться, даже если путь домой лежит через царство мертвых.
У входа в кенотаф кладу желтый венчик лотоса. Пускай. Протягиваю руку не глядя, наугад. Вот он, лук. Мой лук. Ты ни в чем не виноват, старый товарищ. Просто мы оба заблудились в тумане. Ты и жизнь — одно. Ты и жизнь... Древко сухо хрустит, ломаясь об колено; хруст мимолетной болью отдается в спине. Молча смотрю на обломки, прежде чем спрятать их в кенотаф.
Так.
Теперь можно заканчивать. Я знаю все слова наизусть. Нужные. Правильные. Единственные. Но сейчас мне понадобятся совсем другие слова. В них должна сойтись воедино вся бестолковая, рваная, смутная дорога рыжего странника, прежде чем он вернется домой. Дюжина песен, беззвучно спетых аэдом-невидимкой: дайте мне по одному перу из ваших крыльев, по одному клочку из вашего тумана. Начало и конец, подайте милостыню. Спасибо.
И потом: трижды окликнуть себя по имени.
Беззвучный хохот царит над миром, надо мной, над всеми моими мечтами и всей моей реальностью; когда я узнаю имя весельчака — реальность неожиданно станет мечтой. Так бывает: возвращаясь, мы ждем одного, а находим совсем другое. Тайные ходы нужны, когда не любишь:
тогда ломишься силой, подкрадываешься со спины или идешь в обход — когда любишь, просто идешь. Это чревато разрушением, трещинами и гибелью; преодолевая собственные границы. Мироздание обречено пройти через все рубежные страхи и опасности, какие в нем сыщутся; но в пору расширения, оставшись вопреки зову в прежних границах, Номос начинает гнить. Если в угоду иллюзорной безопасности я зажму сердце в кулак — не задохнется ли птенец сердца в мертвой хватке рассудка? И у страшной сказки будет единственно возможный конец. Бездна пропасти, сама по себе зовущая встать на колени, на четвереньки, отползти назад, уткнув взгляд в камешки, терзающие ладони, ноги, сердце... Чтобы вернуться, я должен был уйти; теперь, чтобы вернуться, мне надо вернуться. Иначе утром я выйду к ним: к утомленному годами отцу, жене со взрослым сыном, к моим долготерпеливым соотечественникам — я выйду, они увидят меня такого, какой я есть, и возвращение навсегда превратится в ложь. Может быть, перекроив правду на сотни ладов, вместо меня в мир придет иной Одиссей: богоравный герой, убийца и хитрец?! Судьба не хуже прочих... Таких, как мы, нельзя прижимать к стенке: мы способны уйти в небо, уйти без возврата, без надежды хотя бы выкрикнуть, обернувшись через плечо:
«Я вернусь!» — ибо если и вернемся, то вернемся уже немы. Может, жить надо проще: не видеть, не чувствовать, не делать? — просто понимать. Сейчас никто не верит песням со счастливым концом. Но рыжий закат, захлебываясь сединой ночного тумана, всякий раз смеется над землей и небом в предчувствии неизбежного рассвета: «Я вернусь!»
...Одиссей, сын Лаэрта.
...Одиссей, сын Лаэрта.
...Одиссей, сын Лаэрта. .
%%%
Курчавый юноша, стоя под яблоней, смотрел вослед уходящему из сада мужчине. Странные, слегка диковатые глаза искрились: слезами? смехом?! Очень хотелось окликнуть, но юноша крепился. Было легко неосторожным возгласом спугнуть простую, самую простую на свете тайну: человек идет домой. Возвращается. Усталый человек, старше средних лет. Грузные плечи. Хромота. Пожар волос изрядно бит пеплом седины: на висках и дальше, огибая блестящие залысины. На левой руке не хватает двух пальцев. И морщины, морщины... По траве, блекло-серая в рассветных лучах, пронзающих туман, за мужчиной двигалась тень. Обычная тень пожилого человека. Сломанная веточка акации в руках уходящего казалась копьем в руках тени.
Юноша потянулся.
Сорвал глянцевое, краснобокое яблоко, хотя до поры урожая оставался месяц, не меньше.
Что-то начертил ногтем на гладкой кожице.
И запустил яблоком в широкую спину странника.
Мимо.
ИТАКА. талам Одиссеева дома (Эпиталама) [67]
Женщина открыла глаза. Это сон, подумала она. Это верный, как судьба, сон: иногда страшный, но в целом привычный. Понадобилась целая минута, чтобы понять: она уже проснулась.
Ты вернулся, рыжий, тихо сказала Пенелопа.
1999-2000 гг.