Песни Петера Сьлядека | Страница: 73

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Очнулся Хома в кибитке, на обратном пути.

А сотник шумно радовался отступному. Запуганный насмерть Агафон простил должок, порвал векселя и закладные, выкупил пай за цену несоразмерную. Еще и семье убитого «козака» выдал немалую толику червонцев, на бедность, лишь бы «добрейший пан» замял сие подлое, случайное дело, не давая ходу.

– Ты теперь мой, – прощаясь, сказал на хуторе сотник. – Со всей твоей требухой. Ишь! Помираешь, значит, от страха?! Ладно! Для меня помирать станешь. Под землю спрячешься? Из-под земли достану. Понял, разумный человек?

– Спать хочу, – ответил Хома, хотя сперва думал безнадежно спросить: «Отпустили б вы меня на волю? На что я вам?»

Он еще не знал, что вскоре на вырученные деньги Григорий Суховей купит гетманский универсал, в обход выборов становясь из нежинского сотника – полковником харьковского полка. И переедет в Харьков, захватив с собой унылого философа, где надолго погрязнет в сваре с полковым судьей Вареником, мужем суровым и неподкупным.

Сивый Панько по отъезду гостя будет долго смотреть вслед, думая о судьбе.

Далеко уехал хлопец. А от судьбы не уедешь.


…Площадь весело скрипела под сапогами январским снежком. Веселой гурьбой неслись по Бурсацкому спуску ученики латинского коллегиума, толкая друг дружку в сугробы; ниже, на базаре, уже прятали товар предусмотрительные торговки. Малиновый звон плыл в вышине. Тесно сгрудясь, гомонили знакомые козаки, подначивая бурсака, вновь наряженного заправским реестровцем. Однако в шутках нет-нет да и прорывалась смутная тревога, волнение, мало свойственное этим заризякам даже перед битвой. О чем беспокоятся? Кто нарядил философа? Зачем?! Того сонный Хома не ведал, да и неинтересно ему было. Сами отведут куда надо, сами и обратно приведут. Или принесут – мертвого, чтоб ожил подальше от любопытных глаз. Не впервой. Философ хотел спать. Он теперь всегда хотел спать; и обычно ему не мешали. Еда потеряла вкус, приобретя взамен другое качество, которое он затруднился бы выразить словами. Выпивка брала слабо, девки не манили; разве что изредка, словно пробудясь, несчастный обретал на краткое время прежнее жизнелюбие. Тогда дым вокруг стоял коромыслом, горилка лилась рекой, шум, визг, песни, танцы до упаду, чужая девка в объятиях, жаркое дыхание… сон. Сон, сон…

– Здоров будь, пан судья!

В ответ – хмурый взгляд из-под бровей.

– И тебе того же, пан… полковник.

Войсковое звание Суховея судья Яков Вареник не выговорил, а сплюнул сквозь зубы. Хоть и не вчера повелось, что в обход старшины приезжал делегат с универсалом от гетмана, вручая на майдане назначенному полковнику пернач, хоругвь и литавры, а все равно жалко прежних времен. Строг Вареник, упрям, не его крепкой спине кланяться какому-то заброде! Где исконные привилеи, без которых козаку никак не можно?! Разве ж не обида это нам всем кровная, братцы?! Обида, как есть обида!

Соглашались козаки, такие речи слушая. Головами чубатыми качали, роптали помаленьку. Ясное дело, судья сам в полковники метил, да близок локоть оказался! Избери круг кого другого, но местного, скрипнул бы зубами Вареник и промолчал. Смирился. Против громады не попрешь. А тут… Универсал наверняка купленный! А новый полковник еще и реформы в полку затеял – срамота! Начал судья во злобе яму вражине копать. Тихой, значит, сапой. Много чего разузнал; и дочку-ведьму стороной не обошел, и про жену всякой дряни разведал, и про иные дела, о чем полковник предпочел бы забыть накрепко. Гетман не вечен; глядишь, сядет другой вместо нынешнего – повернем дело по-своему!

Сошлись над головой Григория Суховея тучи черные.

– Яков Данилыч! Что мы с тобою все время грыземся, как кошка с собакой? Давай мириться!

Изломал судья бровь с удивлением. Остановился, не замечая, что козаки Суховея их обоих уж обступили. Самых что ни на есть верных полковник с собою взял: Явтух, Спирид, Дорош… А философа ближе прочих к судье притиснули. Стоит Хома, моргает с усилием, слушает вполуха.

– Рад бы я поверить тебе, полковник. Рад бы мировую выпить, да чин не позволяет. И совесть.

– Что ж так, Яков Данилыч? – улыбается Суховей. – Или я не козак? Или не бился с турчином, с татарином? Или сотником нежинским стал за глаза красивые, за гроши шальные? Скажи уж, какую обиду на меня держишь. Если виновен, покаюсь.

– Предо мной виниться не надо, пан полковник. Перед кругом решишься ли выйти? Расскажешь, как гетманский универсал добывал, как в своей семье двум ведьмам потатчиком был. А там пусть громада решает: люб ей такой полковник или нет? Что скажешь?

– На круг? Выйду, если надо. Немало напраслины ты на меня возвел – ну, за то Бог тебе простит. А я и подавно прощаю. Не точу ножа на брата-козака. А вот, к примеру, у тебя вижу новый ножик на поясе. Дозволь глянуть?

Судья только плечами пожал: мол, что за блажь этому Суховею в голову взбрела? На, гляди, не жалко. Вынул нож из ножен, тут и толкнули Хому на судью. Крепко, от души. Гаркнули в ухо страшно: нож! убьет! Очнулся на миг философ, увидел сослепу: дома вокруг площади ближе придвинулись. Теснятся, интересуются: что творится? В окнах хари любопытные… А потом все лезвие заслонило. Холодное, острое. Вот-вот в сердце войдет. Страх накатил: белый, как снег под ногами, пушистый, родной. В глаза бросился. Или то и вправду снег? Лежу уже, выходит. Убили. А вот и дверь знакомая. Там – спасение. Там панночка ждет, улыбается: иди в сон, иди в покой…

– Слыхали? Судья козака зарезал!

– Брешешь!

– Я – брешу?!

– Правду он говорит. Люди видели.

– Ага… на майдане, коло церквы…

– Полковник с ним мириться хотел, а Вареник его – ножом!

– Полковника?!

– Ну да! Хотел полковника, а молодой козак Суховея собой закрыл. Смерть принял, а полковника спас!

– Ой, лихо! Что ж оно будет?..

На суде полковник Суховей судью обвинять не пожелал. Обвинили без него: свидетелей нашлась уйма. Полковник же, напротив, сказал, что зла на Якова Данилыча не держит, хоть и жаль ему погибшего человека. И просил судью казни смертной не предавать. В итоге Вареника признали виновным, однако казни действительно не присудили. Отправили в монастырь на покаяние, на хлеб-воду, после чего на кругу объявили банованным, лишив всех званий и привилеев.

Через две недели бывший судья повесился в хате.


В Харькове отныне не было места для Хомы. Увидят, опознают, пойдут толки… Полковник Суховей иногда подумывал о славном тихом омуте, где под корягой вполне мог бы найти приют опасный философ. Но природная рассудительность останавливала. Мало ли зачем понадобится завтра шустрый мертвец? Велел держать на отдаленном, безлюдном подварке, где одинокая хата пряталась в сосняке над Лопанью. Козаки сторожили по очереди, как придется: день – Явтух, три дня – Дорош, неделю – Спирид. Сказать по совести, Спирид вызывался чаще других и долго смотрел на равнодушного пленника, тряся чубом. У козака болела душа, нечто темное плескалось в ней еще с тех пор, когда ведьма-панночка заездила насмерть влюбленного псаря Микиту, Спиридова кума; чертов кисель закипал в сердце, подсказывая шепотом разное, но верность Суховею связывала козацкие думы.