Капитан разговаривал с калекой ласково, по-дружески, но от такой ласки Петер почувствовал, что замерзает. Будто в январский сугроб кинули.
Поводырь не отвечал; слепец храпел сбоку.
– Хорошо, меня ты забыл. А бой под Неясвицей? Когда фон Бакхтеншельд, дурак оловянный, кинул нас на валы Ржегуржа? Сверху били мушкеты, твой отряд рассеялся, переходя через ров, началась резня меж повозками… И какой-то прыткий гвизармьер подсек тебя под колено. Такое забыть трудно: он тебя еще поперек рожи свистнул, падающего…
Взгляд брабансона абордажными крючьями вцепился в калеку.
Спустя минуту капитан встал, разминая затекшие ноги.
– Аника-воин… Вот на таких, как ты, слизень, он и жирует. За брехню подают больше, а, ландскнехт? Ладно, хоть по уши в дерьмо влезь: там тебе самое место! А этого Анику я все равно найду. Dio, da mini virtutem! Найду, обязательно…
Капитан собрался было уходить, но задержался.
– Кончить бы тебя, гаденыш. Да мараться противно. Небось сам сдохнуть мечтаешь. Держи на прощанье…
И пнул калеку сапогом.
Что случилось дальше, Петер понять не успел. В тенях, мечущихся по стенам, было трудно что-либо разглядеть толком. Каганец, обретя крылья, взлетел в воздух. Огонек на миг полыхнул грозовой молнией, и в память врезалось на всю жизнь: брабансон, противоестественно извернувшись, силится вывернуться из капкана – мертвой хватки калеки, обхватившего капитанскую ногу, словно мать утраченное и вновь найденное дитя; страшно, сломанной веткой, хрустит колено, тело капитана перечеркивает границу света и тьмы, откуда в лицо падающего выдвигается угол дубовой столешницы…
Гром всегда следует за молнией.
А за громом – тишина.
Это потом уже начался лязг засова, ругань Псоглавца, который возник в дверях: в одной руке свеча, в другой – топор… Разглядев происходящее, Ход нисколько не удивился. Будто ожидал заранее. Шагнул к нищим:
– Хиляй в боций вихор! На канды кацавуры, дальни канджелы!
– Матери лыха! – откликнулся слепец, как и не спал. – Ох, вдичать конто, ясца мулыця…
– Псуляка харбетрус! Кач!
Поводырь отмолчался.
Выждав, пока нищие оставят кабак, – слепец поддерживал колченогого спутника, а тот служил кормчим, указывая дорогу, – Ход Псоглавец кивнул Сьлядеку:
– Пособи, шлендра.
Помощник из лютниста был аховый. Во врачевании он разбирался хуже, чем калека Людвиг – в строе виолы да гамба. Но отыскать во дворе подходящую доску, длиной от пятки до ягодицы, и разрезать холст на длинные полосы сумел. Зато кабатчик оказался на высоте. Скоро пострадавшая нога капитана была туго примотана к доске четырьмя перехватами. Под ступню Ход сунул миску, завернутую в мягкий хлам. Затем стал обтирать лицо брабансона влажной тряпицей. На левую сторону было страшно глядеть: сплошной кровоподтек, гладкий, лоснящийся. Глаз, если в глазнице еще оставалось что-то, кроме жалкой слизи, целиком скрылся под опухолью.
– Кто… кто м-меня?..
Ход Псоглавец наклонился к изуродованной маске. Давний шрам терялся в общем ужасе, как мелкий бес – на дьявольском шабаше под патронатом Вельзевула. Кабатчик говорил раздельно, очень внятно, словно общался с ребенком, недоумком или человеком, с детства привыкшем беседовать на совсем ином языке.
– Аника-воин.
– Кто?!
– Аника. Воин. Он велел передать: «Ты искал, ты нашел».
– Врешь!
Ход Псоглавец выпрямился. Со свечой в руке, спокойный, беспощадный, стоя во тьме над поверженным брабансоном, он сейчас напоминал ангела, срывающего печать.
– Как хочешь. Выбор прост. Это был Аника-воин. Или, если угодно, это был кривой немощный калека. Подумай, прежде чем выбрать. Хорошо подумай. Ты искал, ты нашел.
– Я… нашел…
– Если выберешь верно, я помогу тебе. Да вот хотя бы этот бродяга… Эй, шлендра! Сочинишь песню?
– Я попробую, – сказал Петер Сьлядек.
До утра он играл над капитаном, гоня прочь боль.
Баллада ключей
Скрип петель на воротах.
Ржа.
Грай – петлей на воронах.
Жаль.
Острием палец тронем,
Каплю крови уроним
С ножа.
Тополя остриями
В ряд.
Мы ль в ночи воссияем,
Брат?
Нож прольется ключами
В створ скрипящих ночами
Врат.
Мы останемся в прошлом.
Кровь
Малахитовой брошью
Скрой.
А за нами смыкают
Братья Авель и Каин
Строй.
Запекается рана
Белой коркой
Бурана.
Не убит,
Неприкаян,
Ты не первый —
Второй.
Мост между духом и миром, ключ к замку всех знаний, телесное отражение души в мельчайших багряно-соленых корпускулах, эманация сознания – вот что, о наивные, течет в ваших жилах! Попробуйте на вкус: мудрец и безумец истекают разным соком. И чем больше крови потеряно зря, тем дальше отдаляется рассудок…
Антонио далла Скала из Тосканы, «Грааль Обретенный»
Отвори
Створы жил!
Скрип двери.
Мы внутри.
Кто здесь жил?
Говори!
Ниру Бобовай
«Неаполь – рай на пороховой бочке», – думал Петер, вздыхая.
Для таких выводов были веские причины. В окрестностях города обреталась армия вулканов во главе с генералом Везувием, что делало каждый прожитый день особенно солнечным, а каждую ночь – исключительно страстной. Сьлядек вначале никак не мог привыкнуть к бесшабашности неаполитанцев, хохочущих над мелкими землетрясениями, словно над шалостями любимого ребенка. А потом взял, да и привык. Чего тут привыкать? – смейся, паяц! Только чашку придерживай, не то ускачет лягушкой по столу. Далее, здесь все, от герцогини Элеоноры, дочери вице-короля Педро Метастазио, и до мелкого контрабандиста Джузеппе по прозвищу Сизый Нос, пели «Санта-Лючию». Хором, соло, под струнные и духовые, «а капелла», днем и ночью. Одноименный рыбацкий квартал, давший жизнь знаменитой баркароле, заманивал дурачков-лютнистов ароматом жареной рыбы – и не отпускал живыми, требуя раз за разом: «Venite all’agile barchetta mia… Santa Lucia! Sa-а-аnta Luci-i-i-ia-a!» Ох, трудно петь ртом, набитым сардинками в масле!
Добрые рыбачки, щедрые рыбаки, чумазые рыбачата…
Сейчас Петер Сьлядек гвоздем торчал на набережной, любуясь мрачной громадой Кастель-дель-Ово. Историю «Замка Яйца» он успел вызубрить наизусть. Во время недавних боев, когда Фердинанд Католик и Максимилиан Вояка, поддержав крылатого льва Венеции и миланского змея-людоеда, пинками вышибали из Неаполя французишку Карла Мародера, «Замок Яйца» сильно пострадал, но был отстроен заново. Впрочем, местное население плевать хотело на текущую политику, предпочитая дела давно минувших дней. Своим прошлым неаполитанцы гордились еще больше, чем вулканами, «Санта-Лючией» и презрением к слову «завтра». Всякий лодочник считал себя наследником славы Римской империи; всякая торговка тыкала жирным пальцем в «Замок Яйца» и тараторила без умолку. В седой древности на месте Кастель-дель-Ово стояла вилла патриция-полководца Лукулла, более славного обжорством, нежели военными подвигами. Там, на берегу, под рокот волн поэт-чародей Вергилий сочинял «Энеиду», готовясь сойти в ад и ждать в гости флорентийца Алигьери. В свободное от подвигов Энея время Вергилий рассуждал о связи судьбы Неаполя с волшебным яйцом. Здешняя легенда гласила: яйцо спрятано в амфору, амфора – в сундук из холодного железа, сундук замурован в фундаменте, а поверх клада, верным стражем, воздвигнут Замок Яйца. Пока, значит, какой-нибудь безмозглый герой замка не снес и яйца не разбил – стоять Неаполю в веках.