— Здесь нам не проехать, — сказал Матье. — Придется идти пешком, как все... и хорошенько поработать локтями. Лошадей оставим под навесом «Парлуар де Буржуа» [57] ...
— И моего мула тоже? — возмутилась Бертрада. — Я не хочу, чтобы меня затоптали...
— В таком случае, либо оставайтесь с лошадьми, либо Реми проводит вас до Большого моста, но тогда вам придется возвращаться через Сите до Малого моста... который тоже будет переполнен.
— Я останусь здесь! — проворчала она. — Нужно просто подождать, пока церемония закончится.
И вот трое мужчин двинулись вперед пешком: они пробирались в толпе с терпением и упорством, которые были вознаграждены. По улицам де ла Лантерн, де ла Жюиври и Нев-Нотр-Дам они пробрались сквозь узкую паутину проулков в Сите и вскоре увидели, как перед ними возвышается собор. Ближе они не смогли подобраться, хотя перед ним оставалась широкая свободная полоса, которую охраняли гвардейцы прево [58] . Но долго ждать не пришлось: шум все более усиливался, и по звукам толпы можно было понять, что узники приближаются. Вскоре повозка, окруженная плотными рядами лучников, показалась на площади... У Оливье сжалось сердце. Их было четверо, четверо истощенных, закованных в цепи стариков в лохмотьях, которые изо всех сил цеплялись за борта повозки. Но узнать их было можно. Это были Великий магистр, приор Нормандии Жоффруа де Шарне, приор Аквитании Жоффруа де Гонвиль и Юг де Перо, настоятель Франции... Но пятого, Клемана Салернского, приора Прованса, здесь не было. Разве только он, измученный пытками, не мог стоять и лежал на соломе в глубине повозки... Охваченный внезапным ужасом, Оливье хотел ринуться к узникам, но его удержала сильная рука Матье: мастер-каменщик сразу понял, что происходит в душе друга.
— Ни с места! Туда пойду я! Меня знает прево...
На сей раз не слишком церемонясь, он растолкал толпу, на которую произвели впечатление как его мощь, так и богатство его одежды. Взобравшись на подставку для всадников у ратуши, Оливье разглядел его черную бархатную шляпу: Матье направлялся к лошади парижского прево Жана Плуабо, который лениво следил за продвижением двухколесной повозки к нижним ступенькам портала. Заметив Матье, он улыбнулся и склонился к шее лошади, чтобы поговорить с ним. Через мгновение мрачный Матье вернулся к своим. Оливье почувствовал, как у него пересохло во рту, и с трудом спросил:
— Он там, на соломе?
— Нет. Сегодня утром его обнаружили мертвым в камере. Вчера Ногаре приказал пытать его, после того как пришел анонимный донос — имя, во всяком случае, не было названо, — о том, что именно он распорядился скрыть главные сокровища Храма. Он был еще жив, когда его принесли в камеру, но когда за ним пришли, чтобы увести... Думаю, Господь сжалился над ним, ибо, по словам Плуабо, он единственный ни в чем не признался. И поэтому его должны были приговорить к сожжению. А других ждет пожизненное заключение...
Оливье закрыл глаза, ошеломленный болью, он не ожидал, что она окажется такой сильной. Это было похоже на ту боль, которую он испытал в Валькрозе, когда мерзкий Ронселен готовился уложить его отца на раскаленную решетку. Брату Клеману он был обязан своим призванием, своими самыми прекрасными мечтами. Он спросил еле слышно:
— Так и неизвестно, кто донес на него?
— Нет...
— А я уверен... это может быть только он.
— Вы думаете об этом Ронселене, которого я разыскивал по вашей просьбе после ареста тамплиеров? Прошло уже семь лет, и он, должно быть, умер!
— Готов поклясться, что он жив... Жажда золота и его владыка Сатана придают ему сил, чтобы он повсюду нес несчастья и страдания!
— Успокойтесь, прошу вас! Не привлекайте к себе внимания...
Вообще-то бояться этого не стоило, потому что толпу занимали только приготовления на площади. На трибуне перед порталом появились фиолетовые, черные и белые рясы инквизиторов Гийома Парижского и Бернара Ги, а также пурпурные облачения трех кардиналов из папской комиссии. Особым богатством отличалось одеяние Жана де Мариньи, архиепископа Санского: этот прелат очень заботился о том, чтобы его заметили. Перед ними стояли тамплиеры, которых подняли из повозки для того, чтобы толпа могла лучше их разглядеть.
Народ молчал. Прозвучали, правда, несколько проклятий, несколько криков «Смерть им!» — наверное, это потрудились люди Ногаре, которым было поручено разжечь толпу, — но все быстро стихло. Впрочем, последний акт великой драмы был уже близок. По крайней мере, все думали, что это последний акт.
Когда прелаты заняли свои места, кардинал де Сент-Сабин Арно Нувель подошел к краю ступенек, держа в руках толстый свиток пергамента, который он медленно развернул. Потом ясным голосом он начал зачитывать этим четырем изможденным, сломленным людям длинный список признаний — не только их собственных, но и многих других, уже погибших на костре или отпущенных умирать от зверских пыток:
— ...Помянутый брат Ги Дофен... брат Жеро де Пассаж... брат...
Долог был список признаний, вырванных железом или огнем в отвратительных застенках. Некоторые были даны от страха или по малодушию... Узники слушали, не говоря ни слова, словно бы это их не касалось, словно эти ужасные слова проносились над их головами. Наконец прозвучал приговор:
— «...осуждаем к пребыванию меж четырех стен бессрочно, дабы получили они прощение за грехи свои слезами раскаяния». [59]
Когда кардинал уселся на свое место, наступила полная тишина.
— Как, это все? — прошептал Матье. — Нам так и не скажут, в какой замок или аббатство их отправят?
Но внезапно раздался столь сильный, столь мощный голос, что было трудно поверить, что исходит он из впалой груди Великого магистра. Словно пробужденный неким толчком, родившимся в самых таинственных глубинах его существа — тем самым, что придавал огромную силу в разгар битвы, — Жак де Моле прогремел:
— Я виновен, да... но не в том, в чем меня обвиняют! Виновен в том, что дал признательные показания, надеясь спасти себе жизнь. Виновен в том, что предал Храм, будучи его Великим магистром, виновен в том, что поддался страху, уступил угрозам и коварным посулам Папы и короля... Но Храм чист, Храм свят и все, что ставят ему в вину, ложно, как ложны все признания!
Послышался второй голос, это был Жоффруа де Шарне. Он произнес то же самое, хотя двое других осужденных пытались помешать им говорить. Они хотели жить, пусть даже в самой жуткой тюрьме.