— Зачем это тебе? — спросила Гестер, чувствуя непонятное отвращение к такому тайному сговору. — Почему ты не хочешь открыто назвать свое имя и сразу же отречься от меня?
— Может быть, потому, — ответил он, — что не желаю обречь себя бесчестью, пятнающему обманутых мужей. А может быть, и по другим причинам. Тебе достаточно знать, что я решил жить и умереть, не раскрывая своего имени. Пусть же все считают, что твой муж умер и никакие вести от него уже не дойдут до тебя. Ни словом, ни знаком, ни взглядом не выдай того, что ты знакома со мной. А более всего бойся выдать эту тайну человеку, с которым ты согрешила. Берегись ослушаться меня в этом! Его честь, положение, жизнь будут в моей власти! Берегись!
— Вместе с его тайной я сохраню и твою, — сказала Гестер.
— Поклянись! — потребовал он.
И она поклялась.
— А теперь, миссис Прин, — сказал старый Роджер Чиллингуорс, как в дальнейшем мы будем его называть, — я оставляю тебя наедине с твоим ребенком и алой буквой. Скажи, Гестер, разве ты приговорена носить знак и ночью? И ты не боишься страшных и отвратительных сновидений?
— Зачем ты издеваешься надо мной? — спросила Гестер, устрашенная выражением его глаз. — Может быть, ты — тот самый Черный человек, [52] который бродит по лесу вокруг наших жилищ? Неужели ты заставил меня заключить договор, который погубит мою душу?
— Не твою душу! — При этих словах он снова улыбнулся. — Нет, не твою!
Срок заключения Гестер Прин пришел к концу. Тюремные двери распахнулись, и она снова увидела солнечный свет, который сиял равно для всех, но ее истерзанному и больному воображению казался созданным лишь для того, чтобы озарять алую букву у нее на груди. Быть может, это одинокое возвращение из тюремного дома причинило ей больше страданий, чем описанное нами позорное шествие и стояние у столба, когда каждый имел право указывать на нее пальцем, как на воплощение бесчестья. Тогда нечеловеческое напряжение нервов и воинственная сила характера помогли ей обратить постыдное зрелище в какое-то сумрачное торжество. К тому же это было особенное, неповторимое событие, единственное на ее веку, и, чтобы перенести его, она могла с безудержной расточительностью истратить столько жизненной энергии, что ее хватило бы на многие спокойные годы. Тот самый закон, который осудил ее, — гигант с суровым лицом, наделенный достаточной мощью и для того, чтобы поддержать, и для того, чтобы задушить своей железной рукой, — помог ей устоять во время страшного и позорного испытания. Но с той минуты, как она в полном одиночестве вышла из тюремной двери, началась повседневная жизнь, и Гестер предстояло либо нести это бремя при помощи обычных человеческих сил, либо свалиться под его тяжестью. Она уже не могла брать взаймы у грядущего дня, чтобы справиться с сегодняшним горем. Завтрашний день принесет новое горе, так же как следующий за ним и еще следующий. Каждый принесет свое особое и вместе с тем уже знакомое горе, которое было таким невыразимо тяжелым сегодня. Медленно потянется длинная цепь дней, и каждое утро она будет поднимать все ту же ношу, и сгибаться под ней, и к вечеру не сможет сбросить ее, потому что каждый пришедший день и каждый наступивший год не преминут добавить свою долю к этому громоздящемуся вокруг нее позору. И, постепенно утратив себя, она превратится в некий символ, на который будут указывать священник и моралист, расцвечивая и оживляя этим примером свои нападки на женскую слабость и преданность греховным страстям. Юные и чистые души научатся смотреть на нее, носительницу пылающей алой буквы, на нее, дочь почтенных родителей, на нее, мать девочки, которая в свою очередь станет женщиной, на нее, когда-то не ведавшую порока, как на образ, суть, реальное воплощение греха. Бесславие последует за нею в могилу и станет единственным ее памятником.
Может показаться непонятным, что хотя перед Гестер был открыт весь мир, — ибо приговор не принуждал ее оставаться в пределах глухого и затерянного поселения пуритан; хотя она вольна была уехать на родину или в любую европейскую страну и там, скрыв под новым обликом свое имя и прошлое, начать другое существование; хотя перед ней простирались тропы темного, загадочного леса, где эта неукротимая по натуре женщина встретила бы народ, чьи нравы и обычаи были далеки от осудившего ее закона, — может показаться непонятным, что, несмотря на все, она по-прежнему считала своим домом то единственное место, где была живым примером позора. Какое-то роковое чувство, требовательное, неотвратимое и упорное, словно приговор судьбы, почти всегда принуждает человеческие существа жить и скитаться, подобно привидениям, в тех самых местах, где значительное и памятное событие окрасило некогда всю их жизнь, — и принуждает тем более властно, чем мрачнее было событие. Грех и бесчестье — вот корни, которыми Гестер вросла в эту почву. Как бы заново родившись на свет, она обрела большую способность привязываться, чем при первом рождении, и поэтому лесной край, нелюбезный другим странникам и пилигримам, стал для нее родным домом — суровым, безрадостным, но единственно возможным. Все другие места на земле были ей чужды — даже тот уголок в сельской Англии, где счастливое детство и незапятнанное девичество, казалось, все еще хранились у ее матери, как платья, из которых она давно выросла. Гестер была прикована цепью из железных звеньев, и хотя они впивались ей в душу, разорвать эту цепь она не могла.
Возможно и даже несомненно, что в этих местах, в этом роковом для Гестер поселении, ее удерживало и другое тайное чувство, которое она скрывала от самой себя, бледнея всякий раз, когда оно выползало на свет из ее сердца, как змея из норы. Здесь дышал, здесь ходил человек, с которым она считала себя связанной узами, не признанными на земле, но столь прочными, что в день Страшного суда они превратятся в узы брака и соединят ее с этим человеком для нескончаемого совместного искупления. Снова и снова искуситель рода человеческого внушал Гестер эту мысль и смеялся, глядя, как она сперва со страстной и отчаянной радостью цеплялась за нее, а потом с ужасом отбрасывала прочь. Гестер лишь на миг заглядывала этой мысли в лицо и тут же гнала ее обратно в темницу. А то, во что она заставляла себя верить, что самой себе приводила как причину, не позволявшую ей покинуть Новую Англию, было наполовину правдой, наполовину самообманом. Тут, думала она, свершен грех, тут должно свершиться и земное наказание. Быть может, пытка ежедневного унижения очистит в конце концов ее душу и заменит утраченную чистоту новой, в мучениях обретенной, а потому и более священной.
Таким образом, Гестер Прин никуда не уехала. На окраине поселения, в пределах полуострова, но в стороне от других жилищ, стоял крытый соломой домик. Он был покинут выстроившим его некогда поселенцем, так как земля вокруг была бесплодна, а удаленность от города мешала общению с людьми, к чему уже тогда были столь склонны иммигранты. Окнами дом выходил на восточный берег бухты, по другую сторону которой виднелись лесистые холмы. Купа низкорослых деревьев — только такие и росли на полуострове — почти не скрывала его, но как бы указывала, что здесь кто-то хочет или, быть может, должен скрываться от посторонних взглядов. В этой одинокой обители, с разрешения городских властей, все еще не спускавших с Гестер Прин внимательных глаз, она и жила на свои скромные средства вместе с маленькой дочерью. Таинственная тень подозрения сразу же нависла над этим местом. Дети, еще не способные понять, почему эта женщина недостойна человеческого милосердия, подкрадывались достаточно близко, чтобы увидеть, как она рукодельничает у окна, или стоит в дверях, или копается в огородике, или идет по тропинке в город, и, различив алую букву у нее на груди, бросались врассыпную, охваченные непонятным, но заразительным страхом.