Исповедь королевы | Страница: 31

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Артуа… и Габриелла. Им небезопасно оставаться здесь. Нам здесь небезопасно.

— Я король, дорогая. Мой долг быть с моим народом.

— А наши дети?

— Народ надеется, что дофин останется в Версале.

— Я видела смерть в их глазах и слышала ненависть в их голосах.

— Этот вопрос должен решить Совет.

— Тогда созови Совет. Не должно быть никаких задержек.

— Я полагаю, что нам следует остаться. Я говорила ему об опасностях, которые окружают нас и наших детей. Мы не должны оставаться, если ценим свою жизнь. Я уже все упаковала. В частности, свои драгоценности — они стоят целого состояния.

— А куда нам бежать?

— В Мец. В течение этих дней я ни о чем другом не думала. Мы могли бы поехать в Мец, а потом вспыхнула бы гражданская война, во время которой мы подавили бы этих мятежников.

— Это должен решить Совет, — настойчиво твердил Людовик.

Заседание Совета состоялось; оно продолжалось целый день и всю ночь. Я ходила по комнате взад и вперед. Ведь я говорила мужу, что мы должны уехать, что не должно быть никаких задержек. Я распорядилась, чтобы мои друзья уехали, как только стемнеет, поскольку знала, что оставаться опасно. Для нас даже больше, чем для них.

А Людовик выслушивал мнение Совета. Он должен был принять решение. Но ведь я доказала ему необходимость нашего бегства. Он не должен был оставлять мои слова без внимания. Он всегда стремился угодить мне.

Наконец, он вышел из зала заседания Совета. Я подбежала к нему и взглянула в его лицо. Он мягко улыбался.

— Король, — сказал он, — должен быть со своим народом.

Я сердито отвернулась от него, мои глаза наполнились слезами отчаяния. Однако он принял решение. Что бы ни случилось, он и я должны оставаться вместе с нашим дофином.

Наступила ночь. Со двора доносились приглушенный шум, глухие голоса, нетерпеливое постукивание лошадиных копыт.

Все веселые друзья, с которыми я переживала давние беззаботные дни, были готовы к отъезду. Я очень беспокоилась об аббате Вермоне, который вызывал у людей злость, поскольку был близок ко мне. Я сказала ему, что он должен вернуться в Австрию и не приезжать обратно во Францию, пока обстановка не изменится к лучшему.

Аббат был старым человеком. Он, возможно, и хотел бы сказать, что никогда не оставит меня. Однако полоса террора подступала все ближе, и это виделось по выражению лиц. Поэтому он отправился в Австрию.

Я простилась со всеми — с членами нашей семьи и нашего окружения, которым мы приказали уберечь свои жизни, оставив Версаль и Париж.

Габриелла и ее семья были среди них. Милая Габриелла уезжала с неохотой, она беззаветно любила меня и была мне настоящей подругой. Она страдала вместе со мной по поводу смерти моих детей, помогала мне ухаживать за ними, радовалась их детским победам, печалилась их детским печалям.

Мне было очень трудно терять ее. Возникло желание опуститься во двор и умолять ее не покидать меня. Но как я могла подвергать ее опасности? Я не должна видеть ее, не должна искушать ее остаться и не должна искушать себя. Я любила эту женщину. Все, что я могла сделать для нее теперь, — это молиться за ее безопасность.

По моим щекам бежали слезы. Взяв бумагу, я написала ей записку: «Прощай, моя самая дорогая подруга! Какое это ужасное и необходимое слово:» прощай «.

Я горько смеялась: строчки у меня, как всегда, были с кляксами. Но, хотя почерк был неровным, а буквы кривыми, она поймет, с какой искренностью, с какой глубокой и неизменной любовью были написаны эти слова.

Я направила с этим письмом пажа, приказав передать его мадам де Полиньяк в последние секунды перед отъездом.

Затем я тяжело опустилась на постель, отвернувшись от света.

Я лежала, слушая, как отъезжают экипажи. Большие залы опустели; в Зеркальной галерее поселилась тишина; и в зале Ой-де-Беф стояла гробовая тишина; ни одного звука не раздавалось в зале Мира. По утрам мы слушали мессу в сопровождении нескольких сопровождающих и слуг, таких, как мадам Кампан и мадам де Турзель; никаких приемов, никаких карт и никаких банкетов. Ничего, кроме безотрадного ожидания чего-то более страшного, чего мы даже не могли себе представить.

Каждый день приносил новости о восстаниях в Париже, и не только в Париже, а по всей стране. Толпы черни совершали налеты на замки, сжигая и грабя их. Никто не работал, и поэтому хлеб в Париж не привозили. Лавки булочников были плотно закрыты ставнями, и толпы голодных людей срывали ставни и врывались в лавки в поисках хлеба. Когда они не находили его, то поджигали здание и убивали всех, кого считали своими врагами.

У подстрекателей было много работы. Люди, подобные Демулену, по-прежнему выпускали свои информационные листки, возбуждая толпы революционными идеями, подстрекая на восстание против аристократии. Экземпляры» Курье де Пари э де Версай»и «Патриот Франсез» тайно доставлялись нам. Мы с тревогой и ужасом читали то, что Марат писал о нас и нам подобных.

Каждый день я просыпалась с мыслью, не будет ли он последним. Каждый раз, когда я ложилась спать и хотела заснуть, меня не оставляла мысль, не ворвется ли сегодня ночью в мою спальню толпа, не поднимет ли меня с постели и не подвергнет ли меня самой ужасной смерти, которая может прийти ей в голову. Во всех листках мое имя стояло на первом месте. Король не вызывал ненависти. Я же представляла собой ужасную гарпию в этой страшной мелодраме революции.

Фулон, один из бывших министров финансов, которого все ненавидели за его бессердечное отношение к народу, был жестоко убит. Однажды он сказал, что, если народ голоден, он должен есть сено. Его отыскали в Вири, волоком протащили по улицам, набили ему рот сеном, повесили на фонаре, а затем отрезали голову и торжественно пронесли ее по улицам.

С его зятем монсеньером Бертье обошлись подобным же образом в Компьене.

Я знала, что судьба этих двух мужчин сложилась таким образом потому, что Фулон посоветовал королю справиться с революцией до того, как революция расправится с ним.

Было страшно подумать о судьбе когда-то знакомых людей. Я опасалась за свою дорогую Габриеллу, которая направлялась к границе, поскольку до меня доходили слухи, что экипажи и кареты останавливали по всей стране, что едущих в них пассажиров вытаскивали и требовали подтвердить свое происхождение, а если выяснялось, что они аристократы, то им перерезали горло… или делали что-либо худшее. Что произошло бы с Габриеллой, если бы узнали, кто она: ведь ее имя часто стояло рядом с моим?

Мысль о бедном монсеньоре Фулоне не покидала меня, и я думала, насколько искажено его замечание, касающееся сена. Обо мне говорили, что, когда я слышала о требованиях народа дать хлеба, я спрашивала: «А почему они не едят пироги?» Это звучало абсурдно. Ничего подобного я не говорила.

Мадам Софи как-то заметила, что люди должны есть сладкие хрустящие корочки от пирогов, если не могут найти хлеба. Бедная Софи всегда выражалась туманно и немного странно; она испытывала отвращение к сладким хрустящим корочкам от пирогов, а когда постарела, стала болеть, на пороге смерти она произнесла ту самую фразу, которая получила широкую известность и, как и многое другое, была приписана мне. Не было такой дикой выдумки, которую нельзя было бы приписать мне. В представлении людей я была способна на самые легкомысленные поступки и безрассудства, и в то же время меня изображали хитрой, интригующей женщиной.