Появился слуга, и она приказала:
— Принеси нам вина и пирожных, Эмиль, в зимнюю гостиную.
Минут через десять, которые мы провели в разговоре о погоде и состоянии дорог, вино и пирожные были поданы. Потом хозяйка притворила дверь и выжидающе на нас посмотрела.
— Вы привезли какие-то известия для меня? — спросила она.
Харриет тоже смотрела на меня, и я произнесла:
— Нет, у нас никаких известий нет. Наоборот, я была бы вам очень признательна, если б вы сообщили мне хоть какие-то сведения: я — подруга лорда Хессенфилда.
Женщина не на шутку встревожилась:
— Что-нибудь не так?
— Да нет, я думаю, что ничего страшного не произошло, — успокаивающе сказала я.
— Мы хотим знать, — вмешалась Харриет, потому что ненавидела положение, как она говорила, «стороннего наблюдателя», — сумел ли он перебраться в безопасное место?
— Вы имеете в виду… после того, как побывал здесь?
— Да, — сказала я. — Именно это мы и имеем в виду.
— Но это же было давно. Море они переплыли не без труда, но все-таки переплыли.
— И теперь они с королем?
Она кивнула.
— Однако вы должны рассказать мне, кто вы такие?
— Друзья лорда Хессенфилда, — непререкаемым тоном произнесла Харриет, и хозяйка на нас стала Смотреть, как на своих, — на якобитов.
— Я была с ними, когда они привезли сюда генерала, — сказала я — Не знаю, что бы мы делали без вашего дома.
— Ну, это пустяки! — ответила хозяйка. — Никакого риска: уехать отсюда, а потом; вернуться через неделю, и все.
— Для нас это было настоящим спасением, — заметила я. — Однако нам нельзя задерживаться. Я просто хотела повидать вас.
Хозяйка налила нам еще вина, и мы выпили за короля — за Якова II, а не за Вильгельма III, после чего мы сказали, что должны возвращаться обратно в «Черный боров».
Она проводила нас, и, когда мы поскакали прочь, Харриет шепнула мне:
— Неплохо сработано, дорогая моя маленькая якобитка! Я уверена, что эта добрая леди думает, будто в нашем визите был некий особый смысл: если бы мы были преданными якобитками, нам следовало бы знать, что Хессенфилд находится сейчас в безопасности, в Сен-Жермене. По-моему, нашей знакомой теперь есть над чем поломать голову.
— Вечно ты все повернешь как-нибудь не так! Тебе лишь бы интриги плести.
— Ну, а что это, по-твоему, было? Всего-навсего маленькое упражнение в одурачивании. Удивляюсь я, как много якобитов в этой стране, и все выжидают удобного момента. Ну, а мы теперь, по крайней мере, знаем, что Хессенфилд и его славные ребята сейчас в безопасности, отсиживаются в Сен-Жермене и, боюсь, обдумывают свои дальнейшие шаги.
Я почувствовала огромное облегчение от того, что Джон в безопасности.
* * *
Приготовления к рождению ребенка были чем-то новым и будоражащим для меня. По мере того как недели превращались в месяцы, я все больше и больше втягивалась в них и к тому моменту, когда ощутила внутри себя новую жизнь, не могла думать уже ни о чем, кроме как о том времени, когда мое дитя появится на свет.
В сентябре, через четыре месяца после нашей с Хессенфилдом ночи, до нас дошла весть, что король Яков скончался в Сен-Жермене. Вокруг этого было много разговоров, и Грегори, помню, сказал еще тогда, что якобитскому движению конца не видно. У Якова остался сын, который теперь его полноправный наследник.
— Бедный Яков! — вздыхала Харриет. — Какая печальная у него была жизнь! Дочери и те обратились против него, а он глубоко это переживал.
— Он не хотел возвращаться в Англию на свой трон, — добавлял Бенджи. Стать иезуитом для него означало пойти против всего мира.
Я терялась в догадках, как отразилась смерть короля на Хессенфилде, но полагала, что его усилия не пропали даром: теперь у него есть новый претендент на трон вместо старого. Однако представляю себе его чувства, если он вдруг опять приедет в Англию и узнает, что я ношу под сердцем его ребенка.
Похоронили Якова со всеми полагающимися почестями. Тело его было погребено в бенедиктинском монастыре в Париже, а сердце доставлено в Шейльский женский монастырь. Самым же важным было то, что Людовик XIV, король Франции, объявил сына королем Английским, Шотландским и Ирландским Яковом III.
Об этом тоже много судачили. Ходили сплетни также и о том, что у нашего Вильгельма нелады со здоровьем, но это же явная чушь! Об этом говорила даже прислуга, а я принимала обе стороны.
Чтобы выказать свое нерасположение и несогласие, Вильгельм отозвал своего посла из Франции, а французскому приказал убираться восвояси. Затем мы услышали, что Англия вступила в альянс против Франции. Этот блок называли «Великим альянсом», и война, казалось, была неминуема. Это связывалось не с Яковом, а с испанским порядком престолонаследия, и первые зарницы войны были уже видны, но, несмотря на все это, я по-прежнему была поглощена мыслями о ребенке.
На Рождество в Эйот Аббас приехала моя мать с Ли и Дамарис.
Мать была очень серьезно обеспокоена моим самочувствием, привезла одежду и много советов, адресованных моему будущему ребенку. Она решила оставаться со мной до рождения малыша, и ничто не могло поколебать ее решения. Она сказала это почти с вызовом, намекая на Харриет, — как бы не казалось абсурдной мне ее мысль о том, будто та жаждет узурпировать права матери. Моей матери никогда не понять Харриет. Их глупое соперничество росло день ото дня, а ведь было время, когда мать, оказавшись в моем положении, именно к ней обратилась за советом.
Рождественские праздники прошли, как обычно, до родов оставалось около двух месяцев.
И вот в холодный февральский день мое дитя появилось на свет.
Это была крепенькая здоровая девочка. Держа ее в руках, я с благоговением подумала о том, что в результате нашей встречи, сопряженной, со смертью, и явилась жизнь, новая жизнь.
— Как ты ее назовешь? — спросила мать, пожирая глазами малютку.
— Я решила назвать ее Клариссой, — ответила я.
Наверное, я всю жизнь буду в тени Карлотты. Она на семь лет меня старше, что и так уже несомненное преимущество, но дело не в возрасте: Карлотта сама по себе очаровательнейшее существо из всех, с кем сталкивала меня судьба.
Когда она входила в комнату, все разом оборачивались. Это происходило помимо воли, согласно какому-то непреодолимому импульсу. Мне лучше, чем кому-либо, известно это ощущение, поскольку я слишком подвержена ему и всегда его испытываю. Темные вьющиеся волосы и эти бездонные голубые глаза делали ее, конечно, ошеломляюще прекрасной, а когда одна из сестер столь мила, разве может сравниться с ней другая? Я не сомневаюсь, что не будь у меня такой сестры, как Карлотта, обо мне говорили бы как о приятной и очень даже симпатичной, но Карлотта была, и мне пришлось привыкнуть, что это ее называют «красавица». Я быстро сдалась и уже не принимала это чересчур близко к сердцу, чего опасалась, должно быть, матушка. А кроме того, я ведь тоже принадлежала к армии обожателей Карлотты. Я любила смотреть в эти глубоко посаженные глаза, когда они полуприкрыты веером невероятно длинных темных ресниц; в следующий миг они могли распахнуться и, если сестра не в духе, полыхнуть голубым огнем. Кожа ее была бледна и в то же время отливала нежным румянцем, живо напоминая мне цветочные лепестки — тот же цвет, тот же оттенок. У меня же кожа была «кровь с молоком», а прямые каштановые волосы, которые не очень-то просто завить, упрямо не желали лежать так, как мне хотелось. Цвет глаз вообще не определишь, я обычно говорила, что они такого же цвета, как вода. «Они такого же цвета, как ты, — заявила однажды Карлотта. — Своего у них нет, они становятся то одни, то другие, в зависимости от того, что сейчас к тебе ближе всего. Вот и ты так, Дамарис. Хорошая девочка: „Да, да, да“, — только от тебя и слышно. Вечно своего мнения нет, говоришь то, что тебе говорят другие». Карлотта подчас могла быть жестокой, особенно если кто-то или что-то выводило ее из себя. В таких случаях ей нравилось срывать злость на ком-нибудь, кто оказывался поблизости, обычно это была я. «Ты такая хорошая девочка», — постоянно говорила она мне, и в ее устах это слово звучало как самое презренное на свете.