— Осторожно, только не забрызгайся! Это очень коварная грязь: если она коснется твоего платья, на нем останется дыра. Римляне, когда впервые оказались в Париже, нарекли его Лютецией, что означает «Город грязи». С тех пор, конечно, условия стали получше, но все равно будь осторожной. А что касается шума: французы — шумная нация, по сравнению с ней англичане просто молчальники.
Как я наслаждалась теми днями, открывая для себя Париж и Хессенфилда, и с каждым днем я все больше влюблялась в этот город и в этого человека.
* * *
Через неделю нашего пребывания в Париже Хессенфилд сказал, что я должна быть представлена ко двору короля Якова.
Сен-Жермен находился примерно в тринадцати милях от Парижа, и отправились мы туда в карете, так как для представления я должна была быть соответствующе одета. На следующий же день, как мы приехали в Париж, Хессенфилд послал за одной из парижских портних, ибо, кроме того, что на мне было в тот день, когда меня, как я это называла, «умыкнули из кустарника», а по словам Хессенфилда, «когда я сама сбежала из Англии, чтобы последовать за своей истинной любовью», — так вот, кроме той одежды, у меня не было ни одного платья.
Портниха быстро сшила для меня простенькое платье, после чего все внимание сосредоточилось на наряде, в котором я должна была поехать в королевский дворец: очень элегантном и в то же самое время довольно скромном. Цвет выбрали голубой, переходящий в бледно-лиловый.
— Милорд сказал, что цвет платья должен подходить к глазам миледи, говорила портниха, суетясь вокруг платья так, будто оно было настоящим произведением искусства.
Это был весьма необычный цвет, раньше я такого никогда не видела. Парижские красильщики тканей слыли настоящими мастерами своего дела, и цвета, которых они добивались, не раз восхищали и удивляли меня. В юбку был вделан обруч из китового уса, голубой шелк был собран в рюши, а на плотно облегающий корсет пошел бледно-лиловый шелк. Под платье подобрали нижнюю юбку такого нежно-зеленого оттенка, что этот цвет был почти неразличим глазом. Я никогда не видела такого платья.
— И это естественно, — сказал Хессенфилд, внимательно изучая меня. Когда речь заходит о моде, наша страна отстает от Франции на многие годы.
Мою прическу уложил парикмахер, которого выбрал сам Хессенфилд. Он хлопотал вокруг меня, причесывая мои волосы до тех пор, пока они не завились кудрями, и лишь затем начал укладывать их. Но, должна признать, когда он закончил, эффект был поразительным — волосы были уложены в высокую прическу, которую венчала, подобно короне, бриллиантовая диадема.
Когда Хессенфилд увидел меня, он был в настоящем восторге.
— Никто не может сравниться с, тобой, любовь моя!
Он повел меня к Клариссе, которая уставилась на меня с непритворным изумлением.
— Это действительно ты? — спросила она. Я наклонилась и поцеловала ее.
— Ты помнешь свои юбки! — с испугом воскликнул Хессенфилд.
Мы оба рассмеялись.
— Ты гордишься ею, Кларисса? — спросил он. Кларисса кивнула.
— Но и когда она другая, она мне тоже нравится.
— Ты любишь меня в любом обличье, да, Кларисса?
Она снова кивнула.
— А я вхожу в этот заколдованный круг? — спросил Хессенфилд.
— А что такое круг?
— Потом объясню. Пойдем, дорогая, карета ждет нас.
Так я прибыла в Сен-Жермен.
Меня представили как леди Хессенфилд Якову III. Яков был младше меня по возрасту, думаю, в то время ему было семнадцать лет. Он тепло приветствовал меня. Хотя у него были манеры короля, он, казалось, все время старался выказать свою благодарность тем людям, которые окружали его, а особенно тем, кто, подобно Хессенфилду, многим пожертвовал, чтобы служить ему.
— У вас красивая жена, Хессенфилд, — заметил он.
— Полностью с вами согласен, сир.
— Она должна почаще навещать наш двор. Я сказала, что очень рада присутствовать здесь, а он выразил надежду, что я задержусь здесь подольше, но, конечно же, никому из нас не хочется гостить у короля Франции дольше, чем надобно.
— Лучше сказать так, леди Хессенфилд, — в Вестминстере и Виндзоре мы будем добрыми друзьями.
— Я надеюсь, что этого не придется долго ждать, сир, — ответила я.
Я была представлена его матери — бледной, печальной Марии-Беатрис. Она привлекла меня больше, чем ее сын. Она была еще довольно молода, когда родился Яков, ей, должно быть, было лет тридцать. И сколько ей пришлось перенести с тех пор, как еще девочкой, против своей воли, она приехала в Англию, чтобы выйти замуж за Якова, герцога Йорка, вдовца с влиятельной любовницей! Мне было жаль ее. Она подарила своему мужу сына, которого теперь звали Яковом III, а затем последовала за ним в изгнание. Сейчас она казалась похудевшей и осунувшейся, будто горести жизни, в конце концов, выпили из нее все соки. Лицо ее покрывала бледность, но, благодаря прекрасным темным глазам, в юности она, должно быть, была настоящей красавицей.
Она была так же радушна, как и ее сын, и сказала мне, что очень рада видеть меня и при дворе я всегда буду желанной гостьей. Она слышала, что я привезла с собой дочку, так что некоторое время мы говорили о детях.
— Лорд Хессенфилд так помог моему мужу, а сейчас он верой и правдой служит моему сыну, — говорила она. — Я счастлива, что с ним, наконец, красавица-жена, и, увидев вас, леди Хессенфилд, я поняла, почему он так гордился вами. Вы очень красивая женщина, настоящая гордость нашего двора!
Хессенфилду доставило удовольствие, что я имела такой успех.
— Я знал, что так и будет, — заявил он. — Такая красота, которой обладаешь ты, милая женушка, — редкий дар. Да, она принадлежит мне, но я не Против, чтобы и другие почувствовали на себе ее свет — лишь свет, не больше.
— Ты же знаешь, я не жена тебе, но такое впечатление, что все здесь думают, будто мы и вправду супруги.
— А так и есть, ты — моя. Мы связаны друг с другом навсегда. Я уже говорил тебе, только смерть может разлучить нас. Я клянусь тебе, Карлотта! Я люблю тебя, и ты тоже любишь меня, у нас есть ребенок. Я бы женился на тебе завтра же, если бы это было возможным, но здесь мы и так женаты. Все считают, что это действительно так, а ведь для людей правда есть то, что они за нее принимают. Так пусть же сила их веры соединит нас! Любовь моя, никогда я не был так счастлив! Ты и наша девочка, больше мне ничего не надо!
В устах Хессенфилда подобная речь звучала весьма странно. До настоящего времени в его жизни было мало радостей, и я видела, что то глубокое чувство, которое он испытывал ко мне, изменило его. Я была неописуемо счастлива, когда мы возвращались в карете назад, в наш дом в Париже.
Да, Хессенфилд изменился. Он стал семейным человеком. По ночам он был все таким же страстным и ненасытным любовником, но больше всего меня забавляло то, что днем он с рвением принимался за благоустройство нашего дома.