- Ну, вот и пришли они, мать с отцом, во святой день, в прощёное воскресенье, большие оба, гладкие, чистые; встал Максим-то против дедушка а дед ему по плечо,- встал и говорит: "Не думай, бога ради, Василий Васильевич, что пришёл я к тебе по приданое, нет, пришёл я отцу жены моей честь воздать". Дедушке это понравилось, усмехается он: "Ах ты, говорит, орясина, разбойник! Ну, говорит, будет баловать, живите со мной!" Нахмурился Максим: уж это, дескать, как Варя хочет, а мне всё равно! И сразу началось у них зуб за зуб - никак не сладятся! Уж я отцу-то твоему и мигаю и ногой его под столом - нет, он всё своё! Хороши у него глаза были: весёлые, чистые, а брови - тёмные, бывало, сведёт он их, глаза-то спрячутся, лицо станет каменное, упрямое, и уж никого он не слушает, только меня; я его любила куда больше, чем родных детей, а он знал это и тоже любил меня! Прижмётся, бывало, ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: "Ты, говорит, настоящая мне мать, как земля, я тебя больше Варвары люблю!" А мать твоя, в ту пору, развесёлая была озорница - бросится на него, кричит: "Как ты можешь такие слова говорить, пермяк солёны уши?" И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голубА душа! Плясал он тоже редкостно, песни знал хорошие - у слепых перенял, а слепые лучше нет певцов!
- Поселились они с матерью во флигеле, в саду, там и родился ты, как раз в полдень - отец обедать идёт, а ты ему встречу. То-то радовался он, то-то бесновался, а уж мать - замаял просто, дурачок, будто и невесть какое трудное дело ребёнка родить! Посадил меня на плечо себе и понёс через весь двор к дедушке докладывать ему, что ещё внук явился,- дедушко даже смеяться стал: "Экой, говорит, леший ты, Максим!"
- А дядья твои не любили его,- вина он не пил, на язык дерзок был и горазд на всякие выдумки,- горько они ему отрыгнулись! Как-то о великом посте заиграл ветер, и вдруг по всему дому запело, загудело страшно - все обомлели, что за наваждение? Дедушко совсем струхнул, велел везде лампадки зажечь, бегает, кричит: "Молебен надо отслужить!" И вдруг всё прекратилось; ещё хуже испугались все. Дядя Яков догадался: "Это, говорит, наверное, Максимом сделано!" После он сам сказал, что наставил в слуховом окне бутылок разных да склянок,- ветер в горлышки дует, а они и гудут, всякая по-своему. Дед погрозил ему: "Как бы эти шутки опять в Сибирь тебя не воротили, Максим!"
- Один год сильно морозен был, и стали в город заходить волки с поля, то собаку зарежут, то лошадь испугают, пьяного караульщика заели, много суматохи было от них! А отец твой возьмёт ружьё, лыжи наденет да ночью в поле, глядишь - волка притащит, а то и двух. Шкуры снимет, головы вышелушит, вставит стеклянные глаза - хорошо выходило! Вот и пошёл дядя Михайло в сени за нужным делом, вдруг - бежит назад, волосы дыбом, глаза выкатились, горло перехвачено - ничего не может сказать. Штаны у него свалились, запутался он в них, упал, шепчет - волк! Все схватили кто что успел, бросились в сени с огнём,- глядят, а из рундука и впрямь волк голову высунул! Его бить, его стрелять, а он - хоть бы что! Пригляделись - одна шкура да пустая голова, а передние ноги гвоздями прибиты к рундуку! Дед тогда сильно - горячо рассердился на Максима. А тут ещё Яков стал шутки эти перенимать: Максим-то склеит из картона будто голову - нос, глаза, рот сделает, пакли налепит заместо волос, а потом идут с Яковом по улице и рожи эти страшные в окна суют - люди, конечно, бояться, кричат. А по ночам - в простынях пойдут, попа напугали, он бросился на будку, а будочник, тоже испугавшись, давай караул кричать. Много они эдак-то куролесили, и никак не унять их; уж и я говорила - бросьте, и Варя тоже,- нет, не унимаются! Смеётся Максим-то: "Больно уж, говорит, забавно глядеть, как люди от пустяка в страхе бегут сломя голову!" Поди говори с ним...
- И отдалось всё это ему чуть не гибелью: дядя-то Михайло весь в дедушку - обидчивый, злопамятный, и задумал он извести отца твоего. Вот, шли они в начале зимы из гостей, четверо: Максим, дядья да дьячок один его расстригли после, он извозчика до смерти забил. Шли с Ямской улицы и заманили Максима-то на Дюков пруд, будто покататься по льду, на ногах, как мальчишки катаются, заманили да и столкнули его в прорубь,- я тебе рассказывала это...
- Отчего дядья злые?
- Они - не злые,- спокойно говорит бабушка, нюхая табак. - Они просто глупые! Мишка-то хитёр, да глуп, а Яков так себе, блаженный муж... Ну, столкнули они его в воду-то, он вынырнул, схватился руками за край проруби, а они его давай бить по рукам, все пальцы ему растоптали каблуками. Счастье его - был он трезвый, а они - пьяные, он как-то, с божьей помощью, вытянулся подо льдом-то, держится вверх лицом посередь проруби, дышит, а они не могут достать его, покидали некоторое время в голову-то ему ледяшками и ушли - дескать, сам потонет! А он вылез, да бегом, да в полицию - полиция тут же, знаешь, на площади. Квартальный знал его и всю нашу семью, спрашивает: как это случилось?
Бабушка крестится и благодарно говорит:
- Упокой, господи, Максима Савватеича с праведными твоими, стоит он того! Скрыл ведь он от полиции дело-то! "Это, говорит, сам я, будучи выпивши, забрёл на пруд да и свернулся в прорубь". Квартальный говорит: "Неправда, ты непьющий!" Долго ли, коротко ли, растёрли его в полиции вином, одели в сухое, окутали тулупом, привезли домой, и сам квартальный с ним и ещё двое. А Яшка-то с Мишкой ещё не поспели воротиться, по трактирам ходят, отца-мать славят. Глядим мы с матерью на Максима, а он не похож на себя, багровый весь, пальцы разбиты, кровью сочатся, на висках будто снег, а не тает - поседели височки-то!
Варвара - криком кричит: "Что с тобой сделали?" Квартальный принюхивается ко всем, выспрашивает, а моё сердце чует - ох, нехорошо! Я Варю-то натравила на квартального, а сама тихонько пытаю Максимушку - что сделалось? "Встречайте, шепчет он, Якова с Михайлой первая, научите их говорили бы, что разошлись со мной на Ямской, сами они пошли до Покровки, а я, дескать, в Прядильный проулок свернул! Не спутайте, а то беда будет от полиции!" Я - к дедушке: "Иди, заговаривай кварташку, а я сыновей ждать за ворота", и рассказала ему, какое зло вышло. Одевается он, дрожит, бормочет: "Так я и знал, того я и ждал!" Врёт всё, ничего не знал! Ну, встретила я деток ладонями по рожам - Мишка-то со страху сразу трезвый стал, а Яшенька, милый, и лыка не вяжет, однако бормочет: "Знать ничего не знаю; это всё Михайло, он старшой!" Успокоили мы квартального кое-как - хороший он был господин! "Ох, говорит, глядите, коли случится у вас что худое, я буду знать, чья вина!" С тем и ушёл. А дед подошёл к Максиму-то и говорит: "Ну, спасибо тебе, другой бы на твоем месте так не сделал, я это понимаю! И тебе, дочь, спасибо, что доброго человека в отцов дом привела!" Он ведь, дедушко-то, когда хотел, так хорошо говорил, это уж после, по глупости, стал на замок сердце-то запирать. Остались мы втроём, заплакал Максим Савватеич и словно бредить стал: "За что они меня, что худого сделал я для них? Мама - за что?" Он меня не мамашей, а мамой звал, как маленький, да он и был, по характеру-то, вроде ребёнка. "За что?" - спрашивает. Я - реву, что мне больше осталось? Мои дети-то, жалко их! Мать твоя все пуговицы на кофте оборвала, сидит растрёпана, как после драки, рычит: "Уедем, Максим! Братья нам враги, боюсь их, уедем!" Я уж на неё цыкнула: "Не бросай в печь сору, и без того угар в доме!" Тут дедушко дураков этих прислал прощенья просить, наскочила она на Мишку, хлысь его по щеке - вот те и прощенье! А отец жалуется: "Как это вы, братцы? Ведь вы калекой могли оставить меня, какой я работник без рук-то?" Ну, помирились кое-как. Похворал отец-то, недель семь валялся и нет-нет да скажет: "Эх, мама, едем с нами в другие города - скушновато здесь!" Скоро и вышло ему ехать в Астрахань; ждали туда летом царя, а отцу твоему было поручено триумфальные ворота строить. С первым пароходом поплыли они; как с душой рассталась я с ними, он тоже печален был и всё уговаривал меня - ехала бы я в Астрахань-то. А Варвара радовалась, даже не хотела скрыть радость свою, бесстыдница... Так и уехали. Вот те и - всё...