Некоторые из моих почтенных товарищей по «Лучу» тоже признавали самоограничение обязательным для себя.
Газета «Луч» не вышла в свет по силе каких-то сложных и темных препятствий. В данное время, когда даже наши конституционалисты — «оппозиция его величества» — переродились в республиканцев, — а широкие демократические массы идут за рабочим классом, — я считаю радикал-демократическую партию, пожалуй, уже излишней.
* * *
Вероятно, найдутся праведники, которые не преминут расказнить меня за такую «гибкость», — они, конечно, назовут это иначе. Будучи по природе моей человеком не скупым, я дам праведникам еще несколько материала для сожжения моего на костре пламенных слов. На мой взгляд, человек должен делать все то доброе и нужное, что он может сделать, хотя бы «дело» и не вполне гармонировало с его основными верованиями. Я издавна чувствую себя живущим в стране, где огромное большинство населения — болтуны и бездельники, и вся работа моей жизни сводится, по смыслу ее, к возбуждению в людях дееспособности.
Уже 17 лет я считаю себя социал-демократом, по мере сил моих служил великим задачам этой партии, не отказывая в услугах и другим партиям, не брезгуя никаким живым делом. Люди, которые деревенеют и каменеют под давлением веры, исповедуемой ими, никогда не пользовались моими симпатиями. Я могу теоретически любоваться их строгой выдержанностью, но я не умею любить их.
Скажу более: я считаю себя везде еретиком. В моих политических взглядах, вероятно, найдется немало противоречий, примирить которые не могу и не хочу, ибо чувствую, что для гармонии в душе моей,— для моего духовного покоя и уюта,— я должен смертью убить именно ту часть моей души, которая наиболее страстно и мучительно любит живого, грешного и — простите — жалкенького русского человека. Полагаю, я сказал вполне достаточно для того, чтобы праведники могли изругать меня «на все корки».
* * *
Г. Иванов-Разумник из «Дела Народа» ставит мне в вину, что я подписал воззвание к немецким ученым. Текст этого воззвания я не помню и даже не уверен, что читал его. Моя подпись под ним — одна из тех случайностей, которыми изобилует русский быт и которые объясняются небрежным отношением к человеку. Но я — не оправдываюсь и никого не обвиняю. Я готов подписать и еще воззвание, если только оно порицает участие людей науки в братоубийственной и бессмысленной бойне. Когда наука вторгается или насильно вовлечена в кровавую грязь политики, от этого страдает не только чистота и свобода самой науки,— страдают все лучшие идеалы и надежды человечества, уничтожается разум всего мира.
Закончу все это выражением моего почтения и восторга пред людьми, которые никогда не ошибаются, ничем не увлекаются и вообще ведут себя примерно.
Да святятся имена их!
«Новая Жизнь» № 13, 3 (16) мая 1917 г.
Маленькая, стройная, элегантно одетая, она пришла ко мне утром, когда в окно моей комнаты смотрело солнце; пришла и села так, что солнечный луч обнял ее шею, плечи, озолотил белокурые волосы. Очень юная, она, судя по манерам, хорошо воспитана.
Ее карие глаза улыбались нервной улыбкой ребенка, который чем-то смущен и немножко сердится на то, что не может победить смущения.
Стягивая перчатку с тонкой руки, глядя на меня исподлобья, она начала вполголоса:
— Я знаю,— мое вторжение дерзко, вы так заняты, ведь вы очень заняты?
— Да.
— Конечно,— сказала она, кивнув головой, сдвигая красивые брови.— Теперь все точно на новую квартиру собираются переезжать...
Вздохнула и, глядя на свою ножку, обутую в дорогой ботинок, продолжала:
— Я не задержу вас, мне нужно всего пять минут. Я хочу, чтобы вы спасли меня.
Улыбаясь, я сказал:
— Если человек думает, что его можно спасти в пять минут, он, на мой взгляд, очень далек от гибели...
Но эта женщина, взглянув ясными глазами прямо в лицо мне, деловито выговорила:
— Видите ли, я была агентом охранного отделения... Ой, как вы... какие у вас глаза...
Я молчал, глупо улыбаясь, не веря ей, и старался одолеть какое-то темное судорожное желание. Я был уверен, что она принесла стих, рассказ.
— Это — гадко, да? — тихонько спросила она.
— Вы шутите.
— Нет, я не шучу. Это очень гадко?
Подавленный, я пробормотал:
— Вы уже сами оценили.
— Да, конечно,— я знаю,— сказала она, вздохнув, и села в кресло поудобнее. На лице ее явилась гримаса разочарования. Маленькие пальцы изящной руки медленно играли цепочкой медальона. Солнечный луч окрасил ее ухо в цвет коралла. Вся она была такая весенняя, праздничная. Торопливо, сбивчиво и небрежно, как будто рассказывая о шалости, она заговорила:
— Это случилось три года назад... немножко меньше. У меня был роман, я любила офицера, он, потом, сделался жандармским адъютантом и вот тогда... я только что кончила институт и поступила на курсы. Дома у меня собирались разные серьезные люди, политики... Я не люблю политики, не понимаю. Он меня выспрашивал. Ради любви — все можно,— вы согласны? Нужно все допустить, если любишь. Я очень любила его. А эти люди такие неприятные, всё критикуют. Подруги по курсам тоже не нравились мне. Кроме одной.
Ее ребячий лепет все более убеждал меня, что она не понимает своей вины, что преступления для нее — только шалость, о которой неприятно вспоминать.
Я спросил:
— Вам платили?
— О, нет. Впрочем...
Она подумала несколько секунд, рассматривая кольцо на своей руке.
— Он дарил мне разные вещи — вот это кольцо и медальон, и еще... Может быть — это плата, да?
На ее глазах явились слезинки.
— Он — нечестный человек,— я знаю. Послушайте,— тихонько вскричала она,— если мое имя опубликуют,— что же я стану делать? Вы должны спасти меня, я молода, я так люблю жизнь, людей, книги...
Я смотрел на эту женщину, и весеннее солнце казалось мне лишним для нее, для меня. Хмурый день, туман за окнами, слякоть и грязь на улицах, молчаливые, пришибленные люди — это было бы в большей гармонии с ее рассказом, чем весенний блеск неба и добрые голоса людей.
Что можно сказать такому человеку? Я не находил ничего, что дошло бы до сердца и ума женщины в светлой кофточке с глубоким вырезом на груди. Золотое кольцо с кровавым рубином туго обтягивает ее палец, она любуется игрой солнца в гранях камня и небрежно нанизывает слово за словом на капризную нить своих ощущений.
— Из-за любви часто совершается дурное,— звучит ее голосок, как бы повторяя пошлые реплики с экрана синематографа. Потом она наклоняется ко мне, ее глаза смотрят так странно.