Carpe ho ras.
При помощи непогоды и дождя скромное гастрономическое извещение стало глубокомысленным советом.
Оказалось, что, не зная французского, Гюшлу знал латинский, что кухня помогла ему создать философское изречение и, желая лишь затмить Карема, он сравнялся с Горацием [59] . Поразительно также, что изречение означало еще: «Зайдите в мой кабачок».
Теперь от всего этого не осталось и следа. Лабиринг Мондетур был разворочен и широко открыт в 1847 году и, по всей вероятности, уже не существует. Улица Шанврери и «Коринф» исчезли под мостовой улицы Рамбюто.
Как мы уже упоминали, «Коринф» был местом встреч, если не сборным пунктом, для Курфейрака и его друзей. Открыл «Коринф» Грантер. Он зашел туда, привлеченный надписью Carpe horas, и возвратился ради carpes au gras. Здесь пили, здесь ели, здесь кричали; мало ли платили, плохо ли платили, вовсе ли не платили, — здесь всякого ожидал радушный прием. Дядюшка Гюшлу был добряк.
Да, Гюшлу был добряк, как мы сказали, но вместе с тем трактирщик-вояка — забавная разновидность. Казалось, он всегда пребывал в скверном настроении, он словно стремился застращать своих клиентов, ворчал на посетителей и с виду был больше расположен затеять с ними ссору, чем подать им ужин. И, тем не менее, мы настаиваем на том, что здесь всякого ожидал радушный прием. Чудаковатость хозяина привлекала в его заведение посетителей и была приманкой для молодых людей, приглашавших туда друг друга так: «Ну-ка пойдем послушаем, как дядюшка Гюшлу будет брюзжать!» Когда-то он был учителем фехтования. Порою он вдруг разражался оглушительным хохотом. У кого громкий голос, тот добрый малый. В сущности, это был шутник с мрачной внешностью; для него не было большего удовольствия, чем напугать; он напоминал табакерку в форме пистолета, выстрел из которой вызывает чихание.
Его жена, тетушка Гюшлу, была бородатое и весьма безобразное создание.
В 1830 году Гюшлу умер. Вместе с ним исчезла тайна приготовления «скоромных карпов». Его безутешная вдова продолжала вести дело. Но кухня ухудшалась, она стала отвратительной; вино, которое всегда было скверным, стало ужасным. Курфейрак и его друзья продолжали, однако, ходить в «Коринф», — «из жалости», как говорил Боссюэ.
Тетушка Гюшлу была грузновата, страдала одышкой и любила предаваться воспоминаниям о сельской жизни. Эти воспоминания благодаря ее произношению были свободны от слащавости. Она умела приправить остреньким свои размышления о весенней поре ее жизни, когда она жила в деревне. «В девушках слушаю, бывало, пташку-малиновку, как она заливается в кустах боярышника, и ничего мне на свете не нужно», — рассказывала тетушка Гюшлу.
Зала во втором этаже, где помещался «ресторан», представляла собой большую, длинную комнату, уставленную табуретками, скамеечками, стульями, длинными лавками и столами; здесь же стоял и старый, хромой бильярд. Туда поднимались по винтовой лестнице, кончавшейся в углу залы четырехугольной дырой, наподобие корабельного трапа.
Эта зала с одним-единственным узким окном освещалась всегда горевшим кенкетом и была похожа на чердак. Любая мебель, снабженная четырьмя ножками, вела себя в ней так, как будто была трехногой. Единственным украшением выбеленных известкой стен было четверостишие в честь хозяйки Гюшлу:
В десяти шагах удивляет, а в двух пугает она.
В ее ноздре волосатой бородавка большая видна.
Ее встречая, дрожишь: вот-вот на тебя чихнет,
И нос ее крючковатый провалится в черный рот.
Это было написано углем на стене.
Госпожа Гюшлу, очень похожая на свой портрет, написанный поэтом, с утра до вечера невозмутимо ходила мимо этих стихов. Две служанки, Матлота и Жиблота, известные только под этими именами [60] помогали г-же Гюшлу ставить на столы кувшинчики с красным скверным вином и всевозможную бурду, подававшуюся голодным посетителям в глиняных мисках. Матлота, жирная, круглая, рыжая и крикливая, в свое время любимая султанша покойного Гюшлу, была безобразнее любого мифологического чудовища, но так как служанке всегда подобает уступать первое место хозяйке, то она и была менее безобразна, чем г-жа Гюшлу. Жиблота, долговязая, тощая, с лимфатическим бледным лицом, с синевой под глазами и всегда опущенными ресницами, изнуренная, изнемогающая, если можно так выразиться — пораженная хронической усталостью, вставала первая, ложилась последняя, прислуживала всем, даже другой служанке, молча и кротко улыбаясь какой-то неопределенной, усталой, сонной улыбкой.
У входа в залу кабачка взгляд посетителя останавливали на себе строчки, написанные на дверях мелом рукой Курфейрака:
Коли можешь — угости,
Коли смеешь — сам поешь.
Легль из Мо, как известно, обретался главным образом у Жоли. Он находил жилье, так же, как птица — на любой ветке. Друзья жили вместе, ели вместе, спали вместе. Все у них было общее, даже отчасти Мюдикетта. Эти своеобразные близнецы никогда не расставались. Утром 5 июня они отправились завтракать в «Коринф». Жоли был простужен и гнусавил от сильного насморка, насморк начинался и у Легля. Сюртук у Легля был поношенный, Жоли был одет хорошо.
Было около девяти часов утра, когда они толкнулись в двери «Коринфа».
Они поднялись на второй этаж.
Их встретили Матлота и Жиблота.
— Устриц, сыру и ветчины, — приказал Легль.
Они сели за стол.
В кабачке, кроме них, никого больше не было.
Жиблота, узнав Жоли и Легля, поставила бутылку вина на стол.
Только они принялись за устриц, как чья-то голова просунулась в люк и чей-то голос произнес:
— Шел мимо. Почувствовал на улице восхитительный запах сыра бри. Зашел.
То был Грантер.
Он взял табурет и сел за стол.
Жиблота, увидев Грантера, поставила на стол две бутылки вина.
Итого — три.
— Ты разве собираешься выпить обе бутылки? — спросил Грантера Легль.
— Тут все люди с умом, один ты недоумок, — ответил Грантер. — Где это видано, чтобы две бутылки удивили мужчину?
Друзья начали с еды, Грантер — с вина. Пол бутылки было живо опорожнено.
— Дыра у тебя в желудке, что ли? — спросил Легль.
— Дыра у тебя на локте, — отрезал Грантер и, допив стакан, прибавил:
— Да, да, Легль, орел надгробных речей, сюртук-то у тебя старехонек.
— Надеюсь, — сказал Легль. — Мы живем дружно — мой сюртук и я. Он принял форму моего тела, нигде не жмет, прилегает к моей нескладной фигуре, снисходительно относится к моим движениям; я его чувствую только потому, что мне в нем тепло. Старое платье — это старый друг.