Мариус нащупал пистолет в правом жилетном кармане, вытащил его и взвел курок.
Пистолет издал при этом отчетливый сухой треск.
Жондрет вздрогнул и привстал.
— Кто там? — крикнул он.
Мариус затаил дыхание. Жондрет прислушался, затем проговорил смеясь:
— Ну и болван же я! Это трещит перегородка.
Мариус зажал пистолет в руке.
Внезапно стекла задребезжали от унылого далекого звона. На колокольне Сен-Медар пробило шесть часов.
Жондрет отмечал каждый удар кивком головы. Когда послышался шестой, он снял пальцами нагар со свечи.
Затем принялся шагать из угла в угол, выглянул в коридор, прислушался, опять зашагал, опять прислушался. «Только бы не надул!» — пробормотал он, возвращаясь на свое место.
Не успел он сесть, как дверь отворилась.
Тетка Жондрет распахнула ее и остановилась в коридоре, осклабляясь отвратительной льстивой улыбкой, которую подчеркивал свет, пробивавшийся снизу, сквозь одну из щелей потайного фонаря.
— Милости просим, сударь! — сказала она.
— Милости просим, благодетель вы наш! — вскочив, подхватил Жондрет.
Появился Белый.
Его лицо выражало ясное спокойствие, невольно внушающее почтение.
Он положил на стол четыре золотых.
— Господин Фабанту! — заговорил он. — Вот вам на квартиру и на неотложные расходы. А дальше будет видно.
— Да вознаградит вас господь за вашу щедрость, благодетель! — вскричал Жондрет и, быстро подойдя к жене, тихо сказал:
— Отошли фиакр.
Покуда ее муж кланялся и пододвигал стул Белому, она незаметно скрылась. Вернувшись, она шепнула ему на ухо:
— Отослала!
Снег шел с утра не переставая и покрыл мостовую таким толстым слоем, что никто не слышал, как подкатил фиакр и как он отъехал.
Белый сел.
Жондрет пристроился на другом стуле, напротив него.
Чтобы лучше представить себе то, что сейчас произойдет, пусть читатель вообразит себе морозную ночь, пустыри больницы Сальпетриер, занесенные снегом и белевшие в лунном свете, словно огромные саваны, огоньки уличных фонарей, бросавшие красный отсвет на хмурые бульвары, на длинные ряды черных вязов; глухое безлюдье, быть может, на четверть мили вокруг; дом Горбо в час глубочайшей тишины и жуткого мрака, а в этой развалине, затерявшейся во тьме, в глуши, огромную, слабо освещенную единственной свечой берлогу Жондрета, и в этой трущобе — двух человек, сидевших за одним столом: Белого, сохранявшего невозмутимый вид, и ухмылявшегося страшного Жондрета, в углу старую волчицу Жондрет, а за перегородкой — невидимого Мариуса, не упускавшего ни единого слова, ни единого движения, с настороженным взглядом, с пистолетом в руке.
Мариус не испытывал страха; им владело лишь отвращение. Он сжимал рукоятку пистолета и чувствовал себя уверенно. «Я арестую негодяя, как только сочту нужным», — думал он.
Oн знал, что полиция близко, в засаде, и ждет условного сигнала, чтобы схватить преступника.
Помимо всего прочего, он надеялся, что трагическое столкновение Белого с Жондретом прольет хоть немного света на то, что ему так важно было узнать.
Окинув взглядом убогие кровати, на которых теперь никто не лежал, Белый спросил:
— Как себя чувствует бедное раненое дитя?
— Плохо, — отвечал Жондрет с горькой и признательной улыбкой, — очень плохо, сударь. Старшая сестра повела ее в больницу Бурб на перевязку. Вы их увидите, они сейчас вернутся.
— А госпоже Фабанту как будто лучше? — продолжал Белый, рассматривая причудливый наряд тетки Жондрет, которая, стоя у двери, словно она уже сторожила выход, уставилась на него с угрожающим, чуть ли не воинственным видом.
— Она смертельно больна, — заявил Жондрет — Но что поделаешь, сударь? У нее столько мужества, у бедняжки! Это не женщина, а бык.
Супруга Жондрета, растроганная комплиментом, воскликнула с жеманством чудовища, которому польстили:
— Ты слишком добр ко мне, голубчик Жондрет!
— Жондрет? — удивился г-н Белый. — Я полагал, что вас зовут Фабанту?
— Фабанту, а по сцене — Жондрет, — нашелся муж. — Псевдоним артиста.
Взглянув на супругу, он пожал плечами, но так, чтобы не заметил Белый, и снова затянул слащавым, воркующим голосом:
— Мы с моей милой женушкой всегда жили душа в душу! Что бы у нас оставалось, не будь этого утешения? Мы так несчастны, сударь! Руки есть, а работы нет. Душа горит, а заняться нечем. Я не знаю, о чем думает правительство, но, честное слово, сударь, я не якобинец, не какой-нибудь горлопан республиканец, я не против властей, но если бы посадили меня вместо министров — честное благородное слово, все пошло бы по-другому. Вот я, к примеру, послал дочек обучаться картонажному ремеслу. Вы скажете: «Как ремеслу?» Да, ремеслу, грубому ремеслу, чтобы у них был кусок хлеба. Видите, до чего мы докатились, мой благодетель! До какого унижения! И это после того, кем мы были! У нас ничего не осталось от прежнего благополучия. Ничего, кроме одной-единственной вещи, кроме картины; но как ни дорожу я этой картиной, а придется ее спустить, ведь жить-то надо! Что ни говори, а жить надо!
Пока Жондрет разглагольствовал с какой-то нарочитой торопливостью, что не соответствовало настороженному и сосредоточенному выражению его лица, Мариус поднял глаза и увидел в углу комнаты мужчину, которого до сих пор не замечал. Человек, должно быть, недавно вошел, и так тихо, что даже не было слышно скрипа двери. На нем была лиловая вязаная фуфайка, старая, заношенная, грязная, изодранная, зиявшая прорехами, широкие плисовые штаны и грубые носки; он был без рубашки, с голой шеей, голыми татуированными руками; лицо у него было вымазано сажей. Скрестив руки, он молча сидел на ближайшей кровати за теткой Жондрет, так что его почти не было видно.
Повинуясь внутренней магнетической силе, которая направляет наш взгляд, Белый посмотрел в угол почти одновременно с Мариусом. Он не мог удержаться от удивленного жеста, что сразу заметил Жондрет.
— Ага, понимаю! — с особой предупредительностью воскликнул Жондрет, застегивая на себе пуговицы — Вы изволите глядеть на ваш редингот? Он идет мне! Ей-богу, очень идет!
— Что это за человек? — спросил Белый.
— Это? — протянул Жондрет. — Это так, сосед. Не обращайте на него внимания.
Вид у соседа был странный. Но в предместье Сен-Марсо расположено несколько химических заводов. У рабочих бывают черные лица. Впрочем, вся наружность Белого говорила о полном доверии, в нем не чувствовалось и тени страха.