— Отведи этого чужестранца в келью брата Джузеппе. И не повернув головы, не посмотрев ни на того, ни на другого из тех, с кем он разговаривал, монах снова запел молитву и отрешился от окружающего, оставаясь по-прежнему совершенно неподвижным.
Послушник жестом пригласил офицера следовать за ним. Они направились по коридору, откуда отрок повел посетителя по внушительной лестнице, казавшейся еще величественнее в зыбком мерцании свечи, которую юный провожатый держал в руке. Ее слабый свет придавал всему какие-то трепещущие, обманчивые очертания. Они прошли четыре этажа келий; наконец на пятом отрок повернул налево, дошел до конца коридора и, указав чужестранцу на дверь, сказал:
— Вот келья брата Джузеппе.
Указывая на дверь, он приблизил к ней свечу. Офицер успел прочитать на двери надпись:
«В безмолвии Господь обращается к сердцу человека, в уединении человек обращается к сердцу Господа».
— Благодарю, — сказал он отроку.
Послушник ушел, не добавив больше ни слова; его уже коснулась та монастырская бесстрастность, которой монахи полагают выразить свое равнодушие ко всему человеческому, а выражают только безразличие к человеку.
Пришелец замер перед дверью, приложив руку к сердцу, словно хотел сдержать его биение, и глядя, как послушник удаляется и светлая точка меркнет во тьме огромного коридора.
Отрок дошел до лестницы и стал не спеша спускаться по ней, ни разу не обернувшись в сторону того, кого он привел сюда. Отсвет свечи еще поиграл немного на стенах, все более бледнея, и наконец совсем погас, хотя еще несколько мгновений можно было слышать замирающие шаги отрока по каменным ступеням лестницы.
Молодой человек, пораженный подробностями чинной монастырской жизни, постучался наконец в дверь.
— Войдите! — ответил звонкий голос.
Молодой человек вздрогнул от его живой интонации, столь неожиданной после того, что он здесь видел и слышал.
Он отворил дверь и оказался лицом к лицу с человеком лет пятидесяти, хотя ему можно было дать не больше сорока. Лоб его бороздила одна-единственная морщина — плод раздумий. Ни единой серебряной нити, предвестницы старости, не было видно в его густых черных волосах, и напрасно было бы искать следы тонзуры. Правая его рука покоилась на черепе, а левою он перевертывал страницы книги, которую сосредоточенно читал. Картину эту освещала лампа с абажуром, выделяя ее в светлом кругу; в остальной части кельи царил полумрак.
Молодой человек бросился вперед, раскрыв объятия; читающий поднял голову, с удивлением посмотрел на изящный мундир посетителя, показавшийся ему незнакомым; но едва свет лампы упал на лицо офицера, как оба одновременно воскликнули:
— Сальвато!
— Отец!
То были действительно отец и сын, встретившиеся после десятилетней разлуки; узнав друг друга, они горячо обнялись.
Наши читатели, вероятно, уже угадали Сальвато в облике ночного путника, но они, быть может, не распознали его отца в облике брата Джузеппе.
Счастье отца, в течение десяти лет лишенного радостей семейной жизни, выражалось, так сказать, во всей гамме человеческих чувств. При виде сына его охватила глубокая нежность и все неистовство отцовской любви. В ее выражении было одновременно нечто привлекающее своей ласкою и устрашающее своей мощью — это можно было бы сравнить с нежным воркованьем голубка, но также и с грозным рычанием льва.
Он не бросился навстречу сыну — он на него накинулся. Ему мало было целовать его — он его обнял, поднял, словно ребенка, прижал к сердцу, рыдал и смеялся и словно искал место, куда бы перенести его навеки, прочь от мира, подальше от земли, поближе к небесам.
Наконец он опустился на дубовую скамью, держа Сальвато у груди, как Мадонна Микеланджело держит на коленях тело своего распятого сына, и не в силах сказать ничего иного, только твердил:
— Как? Это ты, мой сын, мой Сальвато, мое дитя? Это ты! Неужели?
— Отец! Отец! — отвечал молодой человек, тоже задыхаясь. — Люблю вас, клянусь, люблю, как только может любить сын! Но я почти стыжусь слабости своей любви, когда вижу все величие вашей!
— Нет, нет, не стыдись, сын мой, — отвечал Пальмиери. — Таково веление великой природы, Исиды со ста сосцами: любовь неизмеримая, бесконечная, беззаветная в сердцах отцов и любовь ограниченная в сердцах детей. Добрая, неизменно логичная и умная природа всегда глядит вперед: она пожелала, чтобы сын мог утешиться в смерти отца, ведь тому надлежит покинуть мир первым, а отец, наоборот, обречен быть безутешным, если, к несчастью, станет свидетелем смерти сына, которому предстояло пережить его. Посмотри на меня, Сальвато, и забудь о нашей десятилетней разлуке.
Молодой человек обратил взор своих больших черных, диковатых глаз на отца, и на его суровом лице появилось выражение нежности.
— Да, — сказал Пальмиери, глядя на Сальвато со странной смесью ласки и гордости, — да, я вырастил тебя сильным и могучим дубом севера, а не изящною пальмой, красавицей тропиков. Поэтому я был бы не прав, если бы вздумал жаловаться на то, что ствол этот покрыт шероховатой корой. Я хотел, чтобы ты был мужчиной и воином, и ты стал таким, как мне хотелось. Позволь же мне поцеловать твои эполеты — ты командир бригады, они свидетельствуют о твоей отваге. У тебя достало силы послушаться меня, когда, перед разлукой, я сказал: «Пиши мне только в том случае, если тебе понадобятся моя любовь и мои заботы». Ибо я страшусь земных слабостей и одно время надеялся, что Бог, тронутый моими устремлениями, откроется моему уму, ибо если сердце мое хочет веровать, то ум — пожалей меня, дитя мое! — упорствует в сомнении. Но у тебя — не правда ли? — недостало сил пройти мимо моей обители, не повидав меня, не обняв, не сказав: «Отец, на свете есть сердце, любящее тебя, и это сердце твоего сына!» Благодарю, возлюбленный мой Сальвато, благодарю!
— Нет, нет, отец, я ни минуты не колебался; внутренний голос говорил мне, что я доставлю вам радость, которой вы ждете уже давно. И все же, когда я отправился в путь, у меня зародилось сомнение. Мы с вами расстались у подножия этой горы десять лет тому назад: я — чтобы погрузиться в мир, вы — чтобы приобщиться к Богу. Я ехал сюда, не подгоняя и не сдерживая коня; но я почувствовал, как горячо люблю вас, когда, войдя в храм, стал искать вас среди людей, склонившихся над гробом аббата, и не находил. У меня мелькнула мысль, не вы ли лежите под погребальным саваном? Я сам не узнал своего голоса, когда спросил, где вы. Ответ меня успокоил, отрок проводил меня к вам. У вашей двери сомнение вновь охватило меня. Я боялся, что увижу вас окаменевшим, как те шепчущие молитвы статуи, которые я видел в храме и которые, казалось, столь же далеки от человечества, как статуя Мемнона, ибо издавать звуки еще не значит жить. Но вашего слова «Войдите!» было достаточно, чтобы рассеять мои опасения. Отец, отец, слава Богу, вы единственный живой среди этого сонмища мертвецов!