Я вернусь… | Страница: 57

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Проснулся он не поздно – в половине девятого. Учитывая количество выпитой им накануне водки, это можно было считать подвигом, но Мирон не стал хитрить с собой: он-то знал, что заснул, самое позднее, в начале девятого вечера, а за двенадцать часов, да еще и с хвостиком, не так уж трудно проспаться.

Первым делом Мирон, морщась, вылил в себя плескавшиеся на дне бутылки остатки водки. Водка была теплая, скверная на вкус, жгучая, и пахла она тоже отвратительно, но выпить ее надлежало непременно – в качестве лекарства. Полегчало. Тогда Мирон прошелся по квартире, открывая все форточки, а потом, присев на краешек дивана, на ледяном сквозняке, набрал номер редакции и сообщил, что задерживается по важному делу и будет на месте после обеда, если вообще будет. Газета была сверстана, макет подписан, а остальные дела, которых в любой редакции всегда великое множество, могли подождать. В конце концов, он, Мирон, тоже все-таки журналист, а не овчарка.

Разговаривал он с теткой из отдела писем, имени которой никак не мог запомнить, потому что даже и не пытался. Тетка эта была новая, пришла она в редакцию уже после того, как Мирон начал посещать Клуб, так что нет ничего удивительного в том, что господину редактору все это время было не до нее. Сейчас, уверенно и спокойно разговаривая с ней, Мирон испытывал определенную неловкость оттого, что не может назвать собеседницу по имени-отчеству. Как ни старался он строить предложения как-нибудь так, чтобы избежать прямых обращений, как ни напрягал свои литературные способности, получалось все равно какое-то начальственное хамство, из которого сразу становилось ясно, что имени своей подчиненной господин главный редактор запомнить не удосужился, поскольку не считал это нужным.

И тут же, на диване, на ледяном отрезвляющем сквознячке, которым тянуло из открытой настежь форточки, ему подумалось, что чувства его можно толковать двояко. Адреналин, например, объявил бы, что это чувства слизняка и труса, который испугался идти избранной дорогой до конца и с полпути повернул обратно. И теперь ему, конечно, стыдно за свою трусость и радостно оттого, что все трудности и лишения позади. А вот Филатов зато ничего говорить не стал бы, а только пожал бы своими каменными плечами и скроил индифферентную морду. У него, у Филатова, всегда все просто и ясно. С его точки зрения Мирон на протяжении четырех месяцев занимался какой-то подозрительной ерундой, ломал дрова и вообще хамил, а теперь вот протрезвел, очухался и ему, понятное дело, неловко перед окружающими.

Мирон просто на всякий случай внимательно прислушался к спору двух посторонних голосов в своей гудящей с похмелья голове, в последний раз все взвесил и решил, что позиция Филатова ему, наверное, все-таки ближе. Именно так он себя и чувствовал – проснувшимся, протрезвевшим и с очень тягостным чувством озирающим последствия учиненного накануне в полном беспамятстве дебоша. Адреналину же он мысленно сказал: "Слушай, друг, да пошел ты в жопу! Ведь врешь же ты все! Сам знаешь, что врешь, и я знаю, что ты врешь, и ты знаешь, что я знаю, так чего же ваньку-то валять? Бабушке своей расскажи, а мне не надо. Я, брат, тебя до тошноты наслушался, до галлюцинаций..."

Расставив, таким образом, все по местам, Мирон полез в душ, отмылся там до скрипа под обжигающими струями, а потом до блеска выскреб щеки и подбородок, стоя нагишом перед большим запотевшим зеркалом в ванной. Он почувствовал себя после этого как заново родившимся, чистеньким, свежим и готовым свернуть горы. Не то чтобы на протяжении этих четырех месяцев Мирон жил как свинья и вовсе не брился и не мылся. Но бывало, конечно, всякое; случалось, что он забывал принять душ даже после посещения Клуба, и окружающие при его появлении начинали настороженно водить носами; за одеждой же своей он все это время следил, и теперь желтовато-серые заношенные тряпки, грудой валявшиеся на крышке корзины с грязным бельем, вызывали у него здоровое чувство брезгливости.

Покончив с водными процедурами, Мирон облачился в чистое белье, отыскал в шкафу чистые джинсы, ни разу не надеванную рубашку и свежий свитер и с удовольствием натянул все это на себя. Во время переодевания в голове у него промелькнула не очень приятная ассоциация: вспомнился ему старый русский обычай перед смертью переодеваться в чистое, чтобы не срамно было предстать перед караулящим райские врата архангелом. Мирон хмыкнул: чего только не придет в голову человеку! Какой рай, какие архангелы? Да его, Мирона, к этим воротам на пушечный выстрел не подпустят, не говоря уже о том, чтобы интересоваться, какое на нем белье – чистое или, наоборот, грязное. И потом, несмотря ни на что, умирать он вовсе не собирался. С чего бы это вдруг?

Тем не менее случайная мыслишка, которую правильнее было бы назвать предчувствием, гвоздем засела у него в голове, где-то в районе затылка, и, имея ее в виду, Мирон сначала отправился на расположенный ближе всех к его дому Белорусский вокзал. Там он поместил все четыре купленные накануне кассеты в ячейку автоматической камеры хранения, после чего вынул из кармана мобильник и позвонил Филатову. Тот, к счастью, оказался дома и сразу снял трубку.

– Кассеты существуют, – сказал ему Мирон. – Я их сам видел. Снимали скрытой камерой откуда-то из-под потолка... Но это неважно. Важно, что это правда.

– А ты сомневался, что ли? – равнодушно спросил этот твердокаменный медведь.

Мирон оставил этот риторический вопрос без ответа.

– Они в камере хранения на Белорусском, – сказал он. – Запиши номер ячейки и код.

– Это еще зачем? – удивился Филатов. – На кой хрен они мне сдались? Понадобятся – пойду и сам куплю. Думаю, это будет несложно. Тоже мне, сокровище! Икс-файлы, блин...

Мирон ненадолго задумался. В самом деле, зачем? Пойдет и купит, не обеднеет. Чего, в самом деле, горячку пороть, разводить шпионские страсти?

Ответ нашелся сразу.

– На всякий случай, – сказал он. – Зачем тебе светиться, покупая то, что уже куплено? Черт их разберет, этих пиратов, кто из них с кем связан и кто кому стучит...

Тут его опять кольнула неприятная мысль: пожалуй, до этого следовало додуматься раньше. Вчера, например.

– Слушай, – сказал Филатов, – ты это брось. Отцепись от меня, понял? Я тебе уже сказал и еще раз повторяю: зря. Зря ты лезешь в это дело, держись от него подальше. Но ты взрослый дядя, и решать, конечно, тебе. Однако с чего ты взял, что меня это интересует? Я тебе что, прокурор? Робин Гуд? Бэтмен – защитник слабых? Отвали, понял?

– Понял, – сквозь зубы ответил Мирон. – Запиши номер и код, и я отвалю. Трудно тебе, что ли? Руки отвалятся?

Филатов помолчал.

– Нет, – сказал он наконец. – Не отвалятся. Диктуй.

Мирон продиктовал и сразу отключился. Выслушивать мудрые советы и нравоучения у него не было ни малейшего желания. Тем более что Филатов опять был прав. Прав! Как-то всегда так выходило, что этот нелепый, во многом наивный, донкихотствующий медведь сплошь и рядом оказывался прав. Делал общепризнанные глупости, выставлял себя на посмешище, лупил плетью по обуху, а потом вдруг – раз! – и оказывался прав. Глупость превращалась в высшую мудрость, как свинец в золото, у любителей повеселиться за чужой счет озадаченно вытягивались физиономии, и стальной обух лопался и разлетался на куски от слабого удара плети. "Наверное, потому, что он никогда не врет, – решил Мирон. – Делает только то, что считает правильным, и никого не слушает, ни под кого не подстраивается, как будто знает что-то такое, всем остальным неизвестное или известное, но хорошо забытое. Высшую правду какую-то... Откуда он ее знает, эту правду? Кто ему ее нашептал?"