— Эндрю… — говорит Эрик, и по его голосу я понимаю, как ему за меня стыдно. Но в отличие от него я знаю, что до дна еще падать и падать.
— Я больше не могу, — говорю я.
— Я знаю. Я поговорю с…
— Вообще не могу, Эрик, в принципе. Я не могу сидеть в тюрьме! — Не вытирая слез, я заглядываю ему в глаза. — Если я сяду, меня тоже убьют.
Эрик накрывает мою руку своей.
— Я клянусь вам: вас оправдают.
Как любой утопающий, я хватаюсь за соломинку Я верю ему — и сразу вспоминаю, как плыть.
Если бы Ромео было легко заполучить Джульетту, их история никого бы не заинтересовала. То же самое можно сказать о Сирано, Дон Кихоте, Гэтсби и их возлюбленных. Завораживает само зрелище — как мужчина расшибается в лепешку о каменную стену; завораживает интрига: сможет ли он снова встать и совершить новый бросок? На каждого любителя благополучных исходов найдется зевака, физически не способный оторвать глаз от автокатастрофы.
Но вот интересный поворот сюжета: а если бы ближайшая подруга Джульетты начала флиртовать с Ромео? А если бы Гэтсби однажды вечером напился и признался в своих чувствах Дейзи? Если бы кто-то из этих безмозглых романтиков поперся черт знает куда, в резервацию хопи, и вернулся тем же маршрутом, беспрестанно ощущая кислотное жжение слова «сопляк» у себя в животе, поглядывая на любимую женщину украдкой, зная, что она едет домой, к другому мужчине…
Был бы кто-то из этих романтиков достаточно безмозглым, чтобы после этого еще и поцеловать ее? Я — был.
— Слушай, — говорю я, — я не нарочно.
Одного взгляда достаточно, чтобы понять: она не верит ни единому моему слову.
— Обещаю, это не повторится.
Но Софи лишь щурится:
— Обманщик!
Я повел ее есть мороженое. Главным образом потому, что после вчерашнего мысль о разлуке с Делией казалась мне в равной степени невыносимой и желанной. Главным образом потому, что стоило мне появиться у порога — и нас обоих сковало страхом. И я бежал, схватившись за первую попавшуюся отмазку — Софи.
— Обманщик? — повторяю я. — Прошу прощения?
— Ты постоянно ее целуешь, — говорит Софи. — И обнимаешь. Когда возвращаешься из своих поездок.
Ну, может быть. Быстро чмокаю в щеку и заключаю в осторожные объятия друга — такие, знаете, в которых между телами непременно остается три дюйма, чтобы мы соприкоснулись на уровне плеч и постепенно разъединялись ниже.
— Она хорошо пахнет, правда? — говорит Софи.
— Прекрасно пахнет, — соглашаюсь я.
— Если любишь человека, можно его целовать.
— Я не люблю твою маму, — говорю я. — Нет, люблю, но по-другому.
— Ты отдаешь ей всю свою картошку фри, даже если она не дает тебе свои луковые кольца, — говорит Софи. — И имя ее ты как-то странно произносишь.
— Как?
Софи задумывается.
— Как будто оно закутано в одеяло.
— Нет, я не произношу ее имя, как будто оно закутано в одеяло. И не всегда отдаю ей свою картошку, потому что — тут ты права — она едой не делится.
— Но все-таки ты не кричишь на нее, когда она к тебе несправедлива, — замечает Софи, — потому что не хочешь ее ранить. — Она берет меня за руку и повторяет: — Ты ее любишь.
Она тянет меня на игровую площадку. Я так давно перестал быть ребенком, что уже забыл, как возникает любовь, на каком она строится основании. А основание это — утешение. Когда я был маленьким, с кем я мог быть самим собой? Кому я мог доверить свои ошибки и мечты, свое прошлое? Родителям, няне из детского сада, Делии, Эрику. Это были первые люди, которых я полюбил.
Неужели все действительно так просто? Неужели любовь романтическая, и платоническая, и родственная — это все грани одного бриллианта, неизменно яркие, как его ни разверни?
Нет, потому что я уже вышел из возраста Софи. Нет, потому что я знаю, каково это, когда женщина, засыпая, своим дыханием сдувает покровы со всего мира; нет, потому что я упал на ароматную лужайку ее тела. Нет, потому что однажды в шестом классе, разбираясь с домашним заданием по математике, я вдруг понял, что к Эрику Делия относится иначе, чем ко мне. И в этом уравнении нет знака «равно», только знак «больше».
Быть может, Софи знает меня лучше, чем я сам. Я действительно сажаю слово «Делия» к себе на кончик языка, как будто это не слово, а стайка бабочек. Я действительно готов отдать ей последнюю картошку фри. Я действительно целую ее всякий раз, когда это позволяет этикет. И пускай это нечестно, но я никогда не винил ее за то, что она меня не любит. Но вот тут Софи ошиблась: это не потому, что я щажу ее чувства.
Это потому, что когда ее ранят, больно становится мне.
Я влачу свои жалкие стопы — ну, во всяком случае, тащусь во взятой напрокат колымаге — к трейлеру Делии. Глупо рассчитывать, что мне удастся ее избегать всегда. Может, она решит притвориться, будто этого поцелуя никогда и не было. Может, я смогу просто извиниться — и притворяться будем уже мы оба.
Но когда я подъезжаю, машины ее на месте не оказывается. Софи опрометью бросается в трейлер, я же замираю в нерешительности. Но прежде чем я успеваю скрыться незамеченным, мне навстречу выходит Эрик с протянутой рукой.
Выглядит он чудовищно: под глазами чернеют круги, а в этой одежде он, похоже, спал.
— Слушай, Фиц, — начинает он. — Насчет того, что случилось…
Меня как будто разрубают секирой. Неужели Делия ему призналась?
Он тяжело вздыхает.
— Я не должен был рассказывать Делии, что ты пишешь статью о деле ее отца.
По сравнению с моим этот проступок кажется детской шалостью.
— И ты меня извини, — говорю я, имея в виду совсем другую ошибку.
Я неуверенно дергаю ручку на дверце машины.
— Ты простишь меня за то, что я повел себя, как последний мудак?
— Уже простил.
— Тогда почему убегаешь быстрее, чем Джесси Хелмс [28] с гей-парада?
— Ты тут ни при чем, — сознаюсь я.
— Вот как? — Эрик подходит к машине. — Тогда это, наверное, связано с бегством Делии.
— Она убегала быстрее Джесси Хелмса?
— Быстрее, чем Трент Лотт с корпоратива «Черного дерева», [29] — усмехается Эрик. — Так из-за чего вы поругались?