Семья Борн пробыла в «Башнях» только три дня, но Джина помнила, как ее отец говорил, что эти три дня были подобны трем векам непрерывной скуки, и надеялся больше никогда не возвращаться в поместье.
«Я не смогу вести такую жизнь год за годом», — говорила себе Джина.
Ей хотелось умереть и соединиться с родителями. Она не сомневалась, что, где Вы они ни были, они были счастливы и веселы.
Девушка подумала, что от дяди с его отношением к смерти только и можно было ожидать требования носить траур целый год.
Отец и мать всегда говорили, что для христианина, верующего в бессмертие души, соблюдать траур — чистое лицемерие.
— Когда пойдешь на мои похороны, дорогая, — шутил Реджи Борн, обращаясь к жене, — ты просто обязана будешь украсить прическу розовыми розами, как в первый раз, когда я увидел тебя и понял, что нет на земле существа прекраснее тебя!
Мать Джины засмеялась.
— Только представь себе, как все будут шокированы! По не говори о смерти, я не хочу и слышать об этом!
— Где Вы я ни был, — ответил отец, и Джина запомнила его слова, — я никогда не расстанусь с тобой, и даже в нашем следующем воплощении мы будем вместе.
Вспоминая об этом разговоре, Джина подумала, как шокирован был Вы ее дядюшка, услышав слова ее родителей.
Она знала: дядя твердо верил в то, что за грехи, совершенные на земле, неизбежно следует наказание в геенне огненной, и лишь безгрешные души после смерти воспаряют к вратам рая.
Сам дядюшка был абсолютно уверен в том, что будет желанным гостем на небесах, и не скрывал своего раздражения по поводу отношения своего брата и невестки к смерти.
Во время похорон он, судя по выражению его лица, несколько уныло молился за душу своего брата. Джина со страхом думала, что дяде доставит немалое удовольствие «спасение» ее от того, что он считал «проклятием».
«Лучше мне уйти в монастырь», — сказала она себе.
Но тут же она вспомнила, что люди набожные осуждают любое наслаждение жизнью.
Джине хотелось прожить жизнь так же весело, как это сделали ее родители.
Она сидела в гостиной и вытирала слезы.
— Я пойду и приготовлю вам чашечку чаю, — сказал няня. — Вы не хуже меня знаете, что слезами горю не поможешь!
Джина не ответила, но она знала, как сильно няня переживает за нее и за их будущее.
Няне совсем недавно исполнилось пятьдесят лет. У нее не было ни малейшего желания отправляться на покой.
После пребывания у одних хозяев в течение двадцати лет найти новое место в таком возрасте непросто.
«Я не могу… потерять ее… не могу!» — в отчаянии подумала Джина.
Вернулась няня с чашкой чая. Джина выпила чай, чтобы сделать няне приятное, а та сказала:
— Я знаю, милая, вам тяжело придется! Но ваши папа с мамой будут вам помогать, где Вы они ни были, и, думаю, все сложится не так уж плохо!
— Будет еще хуже! — воскликнула Джина. — Если Вы ты осталась со мной, мне по крайней мере было Вы с кем поговорить. Может быть, мы даже смогли Вы веселиться потихоньку, когда никто не слышит. Но без тебя…
Она всплеснула руками, и это было красноречивее любых слов.
Больше ей нечего было сказать. Она подошла к окну и посмотрела на узкую улочку и ровные ряды маленьких аккуратных домиков.
— Если Вы бы смогли остаться в Лондоне, — произнесла няня у нее за спиной, — друзья хозяина позаботились Вы о вас, я-то точно знаю.
— Вместо этого мне придется отправиться в Глостершир, в самую глушь, — ответила Джина, — где не встретишь никого моложе восьмидесяти!
Ее отец часто шутил, что его брат родился стариком, и в благочестии с ним могли сравниться только люди гораздо старше него.
— Почему ты совсем не похож на своих родственников? — однажды спросила мужа Элизабет.
— Думаю, я подменыш! — ответил он. — Мы с Эдмундом совсем разные. Моя матушка клянется, что я появился на свет, смеясь!
— Уверена, что она права, — сказала Элизабет. — И что Вы с нами ни случилось, дорогой, мы над этим только посмеемся.
Так они и поступали, подумала Джина. Они смеялись, когда приходили счета на сумму большую, чем ожидалось.
Они смеялись, когда протекала крыша, когда подгорал обед, когда случались тысячи мелких неприятностей, которые разозлили Вы любого.
Для Реджи и Элизабет жизнь была шуткой, и Джина смеялась вместе с ними. Но теперь она осталась одна.
Няня отнесла пустую чашку на кухню. Когда она ушла, Джина окинула взглядом комнату, размышляя, что она должна взять с собой.
Увидев у камина мамину корзиночку для шитья, Джина чуть не расплакалась.
Слезы навернулись у нее на глаза и при виде миниатюры с изображением отца, стоявшей на письменном столе, с которой Элизабет Борн никогда не расставалась.
На диване лежала вышитая китайская шаль. Ею укрывалась мама, отдыхая после обеда.
Рядом — кружевная подушечка, которую Джина подкладывала ей под голову.
Наверху хранилась одежда Джины.
Платья, хоть и были поношенными и стоили недорого, все же выглядели нарядно.
По Джина знала, что ей не позволят их носить — среди них не было ни одного черного.
Теперь счастья не было и в помине.
Все в усадьбе родителей — занавеси, кобры, подушки, покрывала — переливалось самыми яркими красками.
Любимые цвета ее матери: голубой, розовый, нежно-зеленый, как весенние почки, — словно отвечали цветам в саду, которые так любила мать Джины.
Джина подумала, будет ли новый владелец усадьбы так же счастлив, как и они.
Ей казалось, что усадьбу купил кто-то из местных. Собственно говоря, она думала об одном человеке средних лет с молоденькой женой, который всегда поглядывал на дом семейства Борн с завистью.
Кто Вы ни был новым владельцем усадьбы, все деньги, полученные за нее, пойдут на уплату огромных долгов отца Джины и тех, что наделали они с матерью с легким чувством вины.
Лорд Келборн дал ясно понять, что его поверенные получили соответствующие наставления.
Не спросив Джину, он приказал собрать все ее вещи и отослать их в «Башни».
Джине хотелось протестовать против того, что дядя ни о чем ее не спросил и даже не дал ей возможности поехать домой и самой со всем разобраться.
Но она ничего не сказала — по сравнению со смертью матери все казалось несущественным.
Теперь у нее не было выбора — она должна была поехать в «Башни», как ей и было сказано, и похоронить себя там до второго пришествия. Все ее будущее представлялось одной сплошной серой, безотрадной массой, и не было надежды, что какое-нибудь чудо нарушит эту убийственную монотонность.