В углу, около узкого оконца, пробитого в толстой стене, рядом с массивными напольными часами высилась тяжеловесная, рубленная из дерева постройка, заключавшая внутри себя постель под красными занавесями, застеленную такого же цвета пышной периной, украшенной фантастическими рисунками. На ней громоздилась пирамида подушек, и все это вместе представляло собой альков Годивеллы. Как во всех крестьянских домах, кровать была коротка, на ней не столько лежали, сколько сидели, опершись на подушки. Маленькая фарфоровая кропильница с торчащей из нее веточкой букса была подвешена в глубине алькова рядом с распятием из черного дерева. У подножия кровати стояла деревянная скамейка, помогавшая в нее забираться…
В примыкавшей к кухне нише под башней помещалась большая лохань с непременным каменным судомойным столом, желобом, кувшинами, ведром, тряпками и красным медным котлом, который можно было носить на голове благодаря удобному чуть вогнутому дну, под которое подкладывалась круглая подушечка. Там же был выбит колодец, благодаря которому никогда на всем протяжении веков замок не сдавался никакому врагу. Лишь золото или предательство были способны одолеть его могучие стены и доблестных защитников.
Что касается освещения кухни, то, как и в Средние века, здесь пользовались двумя просмоленными факелами, приятно пахнувшими лесом, но испускавшими густые клубы дыма, которые покрывали стены неким подобием черной замши. Над очагом выстроились чугунные фонари, не гаснувшие под здешними сильными ветрами, и блестящие медные подсвечники, предназначенные для службы в замковых покоях. В самом очаге были выбиты маленькие ниши для соли или спичек, над огнем на толстых цепях висел крюк для котла, а на нем – сам чугунный котел. Тут же лежали плоская лопата и большой горшок для пепла, который собирали, чтобы приготовить щелок для стирки.
Перед раскрытой печью, покрасневшей от жара, стоял юный лакей, что прошлым вечером держал факел. Схватив длинную лопату, он извлек три тяжелых круглых хлеба с коричневой пахучей корочкой и сразу разложил их по плетеным подносам. Но когда он собрался распорядиться большим блюдом, покоящимся на белом полотенце, Годивелла буквально набросилась на него:
– Не трожь, Пьерроне! Тебе давно бы пора усвоить, что я никому не позволяю закладывать в печь «пунти» [2] !
– Так я же не ведал, сколько вы пробудете снаружи, тетушка, – извиняющимся голосом проговорил мальчик, – а печь-то в самый раз.
– А ты что думал? Что я отправилась на ярмарку в Шод-Эг? Давай убирайся отсюда! Долгонько тебе еще ждать, пока я допущу тебя, сопляк ты этакий, к готовке. И хороша же я буду, ежели допущу!
– Не зарекайтесь, тетушка! С того времени, что я здесь кручусь, я такого понабрался, что вы сами удивитесь!..
– Это мы еще поглядим! А теперь мне недосуг удивляться. Поди-ка принеси воды и освободи мне место. И вы, госпожа, подвиньтесь поближе. Вы сейчас похожи на котенка, который провел ночь на снегу…
В то время как Годивелла плавными движениями священнослужителя пред алтарем задвигала большое глиняное блюдо в печь, сопровождая его традиционной запеканкой с яблоками, называвшейся «пикан» [3] . Гортензия подошла и села на одну из каменных скамей, что стояли по сторонам очага. Эта маленькая домашняя сценка, такая по семейному простая, обогрела ее почти так же, как пламя, от которого у нее порозовели щеки. Она улыбнулась мальчику, и тот ее весело приветствовал, сорвав с головы шерстяной колпак, а затем отправился исполнять полученный приказ.
– Это ваш племянник, Годивелла? Он называл вас тетушкой.
– Внучатый племянник, но, кроме меня, у него никого нет. Его бедная мать умерла родами. А его отец…
Она запнулась, словно что-то ее смутило или она сказала слишком много.
– Так что же отец? – настаивала Гортензия.
– Да он был убит в тысяча восемьсот двенадцатом году, где-то в России, когда переходил реку, вот название все никак не упомню.
– Березину?
– Ну да. Кажется, так… Такое имя только у дикарей и найдешь. Говорят, там еще холодней, чем здесь.
Годивелла обернулась к столу и, притянув к себе корзину, взяла из нее большой зеленый капустный кочан, плотный и тяжелый, и принялась старательно снимать с него верхние листы. Наступила тишина, нарушаемая лишь потрескиванием дров, сыпавших искорками, и скрипом ворота, с помощью которого Пьерроне доставал воду.
– У вас мало причин сожалеть об императоре, не так ли? И вам не должно быть особенно приятно видеть здесь его крестницу? – с грустью прошептала Гортензия.
Годивелла резко обернулась, воинственно блеснув ножом.
– Вы у него не единственная крестница, мадемуазель Гортензия. А вот у матушки вашей, мадемуазель Виктории, вы одна, а она была такая красивая и добрая. Что до Наполеона, не надо думать, что в здешних местах все были против него. Он, правда, царствовал, но при нем не было ни десятины, ни вотчинных прав сеньоров. О нем бы сожалели поболе, не воюй он против нашего Святого Отца, папы римского, и не забери он столько наших парней и мужиков. Вот в этом он переборщил…
– Если бы маркиз вас слышал!
– Ах, да он знает, как я об этом думаю, или догадывается. А все едино: его-то не слишком это интересует. Для него как бы и нет ничего, что бы случилось после несчастья: это когда в Париже отрубили голову бедному королю. Есть только Бурбоны… А другого прочего и нет вовсе.
– Почему же он не отправился ко двору, чтобы добиться платы за верность? После Ватерлоо так поступали многие.
Годивелла пожала плечами и помолчала, устанавливая большой черный котел над огнем. Она налила туда воды, которую принес Пьерроне, затем добавила большой кусок сала. И наконец ответила:
– А на что ему это? Показать в раззолоченном тамошнем дворце, какой он нищий? Он слишком горд для этого, и потом, в нашем семействе никогда придворных не водилось. Покойный маркиз, отец нынешнего, один только раз и был в Версале. Он тотчас уразумел, что не его это дело. Там все было такое дорогое! Один только расшитый камзол, какие там носили, сожрал бы урожай целого года. А здесь у него земли, деревни, крестьяне… Все, что революция отобрала. Когда он умер, сын пошел по его пути и похоронил себя в здешней глуши. Мне думается, он и не знал никогда, как настоящие-то люди в замках живут.
– Но ведь он же был женат?
– Ну да, чтобы род продолжить. И ради жалкого невестиного приданого. Но и у нее до богатства было далеко.
– Он ее не любил?