Уперев руки в бока, Годивелла наблюдала за распаковыванием всех этих богатств, ни на мгновение не думая скрывать своего неудовольствия:
– Новая мебель! Серебро! Все это лишь пыль собирать, которую мне ж и вытирать! А где найти для этого время, господин Фульк? Я старею, и у меня не шесть рук!
– Не начинай брюзжать! Во благовременье ты получишь и помощников. Вот будет ярмарка ремесел [6] , наймешь себе двух горничных, стряпуху…
– У меня есть Пьерроне! Его мне достаточно. Тем более что он начинает разбираться в готовке! И потом, к чему вся эта выставка?
– Существуют обстоятельства, в которых такого рода выставки, как ты их называешь, совершенно необходимы. Мое жилище слишком долго было закрыто для людей. Пора вернуть сюда общество.
– Не думаете ли вы задавать балы, дядя? – спросила Гортензия.
Разглядывая на ходу большой серебряный сосуд для охлаждения напитков, маркиз отправился самолично установить драгоценный предмет на один из поставцов, находившихся в зале, и бросил небрежно:
– Мой отец некогда их задавал. Конечно, не слишком часто: только в исключительных случаях. Но мы всегда поддерживали честь нашего дома.
– Да, это верно, – подтвердила Годивелла, неожиданно расчувствовавшись от нахлынувших воспоминаний юности. – В последний раз это было по случаю замужества вашей тетки Луизы, ее выдавали за графа де Мирефлер. Вот уж был праздник так праздник! А какова невеста! Более сговорчивой и веселой не найти! Ну, конечно, она делала хорошую партию, и ее суженый был одним из самых знатных сеньоров…
– Ну, хватит же, Годивелла! Оставь прошлое в покое, и займемся-ка будущим.
Обернувшись к Гортензии, он стал разворачивать кусок штофных обоев из камки великолепного бирюзового цвета и заставлял материю блестеть под светом канделябра, обнаруживая тонкую серебряную нить, вплетенную в ее рисунок.
– Эта ткань предназначена вам, дитя мое. Я счастлив заметить, что вам, если не ошибаюсь, она нравится.
– Вы правы, но это совершенно ненужная трата, дядя. Моя комната устраивает меня такой, какая она есть.
– Вам угодно это утверждать, и я благодарен вам за подобную любезность, но, обставленная для юной девицы, она не подойдет графине де Лозарг.
Гортензия выронила материю, словно та обожгла ей пальцы. Ее сердце замерло в груди, но ум успел принять оборонительную позицию. Неужели опасный час уже близок? Чтобы скрыть тревожные мысли, она заставила себя застыть с потупленным взором.
– Если идет речь о графине де Лозарг, – размеренным тоном проговорила она, – то это не может касаться меня. И вы заблуждаетесь, дядя, предназначая эту материю для моей комнаты.
– Нет, я отнюдь не заблуждаюсь, и речь именно о вас. В моих намерениях сейчас и всегда было стереть память о прошлых ошибках, сделав из вас настоящую представительницу рода Лозаргов…
– Но это не в ваших возможностях, дядя!
– Вы так думаете? Во всяком случае, не вижу, какие доводы вы можете противопоставить этому замыслу. Разве кузен вызывает у вас неприязнь? Напротив, я обнаружил между вами определенные дружеские связи…
– Вы можете даже назвать их привязанностью. Действительно, я питаю к Этьену ту нежность, каковой брат может ожидать от сестры. Но, повторяю, дело идет только о братских чувствах…
– Их вполне достанет, чтобы упрочить ваш счастливый союз. Подумайте только, ведь до тех злосчастных времен, что нам пришлось пережить, существовал обычай, согласно которому девица из рук отца принимала супруга, которого зачастую никогда раньше не видала.
– Мне все это известно. Но те прискорбные времена, о которых вы так сожалеете, уже давно в прошлом, и может статься, что я думаю иначе. В тот день, дядя, когда я выйду замуж, я сделаю это по любви… точно так же, как моя матушка! Она никогда не жалела о своем решении.
Напоминание о бунте Виктории было неосторожностью, и Гортензия тут же о ней пожалела, увидев, что лицо маркиза странно пожелтело, словно желчь стала источаться прямо через поры.
– Что вы знаете о любви? – скрипучим голосом отчеканил он. – И известны ли вам ее границы? Что позволяет вам утверждать, будто именно это чувство, склонность, нежная привязанность даже, которой вы с Этьеном так чванитесь, не есть или не станет когда-нибудь любовью?
– Что? Любовь, которую я питаю к другому человеку. Кто, думаю, наилучший предмет для сравнения!
– Неужели? Вы любите? Однако же я не слышал, чтобы вы были обручены.
– Любовь и обручение не всегда идут рука об руку. Вы только что сами об этом говорили. Во всяком случае, какое понятие вы можете иметь о том, что я испытываю в глубине души, ежели еще пять месяцев назад вы не подозревали о моем существовании? Если бы не смерть моих родителей…
– Не упоминайте об этом ужасном злодействе! – закричал он. – Не заставляйте меня напоминать вам, каким образом пришел конец безрассудной любви моей сестры к человеку из простонародья! Он убил ее, этот мерзавец!
Дрожа от негодования, которое не могла более сдерживать, Гортензия, выпрямившись, встала перед маркизом, как маленький петушок, готовый кинуться в бой, и бросила ему в лицо:
– Запрещаю вам говорить о моих родителях в таком тоне, ни о матери, ни об отце! А еще знайте: мой отец не повинен в смерти моей матери. Они оба были злодейски убиты! Мне это известно! Я в этом уверена!
– Глупости! Вы отрицаете очевидное!
– Нет! В ту минуту, когда их предали земле, опустив в одну могилу, – вместе, вы слышите? – вместе, как они всегда жили, некто мне неизвестный явился и выложил мне всю правду! Он поклялся, что их убили! И я поверила ему… буду верить и впредь!
Но слишком натянутые нервы не выдержали, и в тот же миг девушка рухнула, сотрясаясь в рыданиях, прямо на руки подхватившей ее Годивелле, которая вовремя поспешила к ней на помощь. Добрая женщина была вне себя.
– Нашли что говорить невинному дитяти, господин маркиз! – воскликнула она. – И хорошенький же способ просить руки! Думаю – и господь меня простит! – что вам случается вовсе терять разум! Пойдемте, сердце мое, вам надо присесть! – продолжала она с бесконечной мягкостью, подводя девушку к одной из скамей, расположенных около очага. – Вы и так пролили слишком много слез, и грех на том, кто заставил вас лить новые слезы.
Вместо ответа маркиз пожал плечами и ограничился тем, что стал ожидать, пока она успокоится.
Впрочем, Гортензия, которую кормилица нежно прижала к своей обширной груди и укачивала, словно младенца, тихо поглаживая по волосам, – Гортензия понемногу приходила в себя. Несомненно, маркиз употребил это время на то же самое, ибо, когда она выпрямилась и встала, отблагодарив Годивеллу жалобной улыбкой и поцелуем в щеку, она снова оказалась с ним лицом к лицу.